Как же понимался тогда человек? Если для гуманистов человек был, как восклицал Гамлет, «венец всего живущего», «краса Вселенной», то относилось это не к человеку вообще, а к идеалу, гармоническому, «богоподобному» человеку, венцу творения, искомому гуманистами. Идеальный человек находился на самой высокой ступени «лестницы», которая вела от животного «низа» к духовному «верху». В Великой цепи бытия – так именуется унаследованная Ренессансом от Средневековья система представлений о мироздании как о стройном, строго упорядоченном и взаимосвязанном во всех частях единстве – человеческий род есть одно из звеньев этой цепи. Он занимает промежуточное место между материальной, земной, и духовной, небесной, сферами, будучи причастным и к той, и к другой. Восхождение совершалось по ступеням, отдалявшим как от «низа» животного (чувственность, лень, невоздержанность, грубость, дикость и т. п.), так и от «низа» социального (плебс), и вело к идеалу, в котором духовное начало преобладает над плотским, побеждает его разумом, культурой, знаниями, духовностью. Внизу, на уровне, связующем человека с животным, – плебей, «народ»; на верхней ступени, связывающей со сферой духа, – «краса Вселенной», «богоподобный» человек, социально-верховное и разумное существо.
Если строгая иерархия системы нарушалась в каком-либо звене, складывалась трагическая ситуация, ибо рушилось все мироздание. На месте порядка возникал хаос. Собственно, такова основа всех трагических коллизий в драмах Шекспира, где «буря» – это образ возмущенных стихий нарушенной в своем порядке природы. Так, например, в «Короле Лире» буря охватывает весь мир, когда социально-верховное благородное существо оказывается в положении «голого человека», стоящего на низшей ступени лестницы. И хотя именно в разрывах Цепи бытия открывалась дорога к постижению того, что мир, поведение людей управляются какими-то иными законами, к интуитивному постижению социальных причин действий и поступков, все-таки оправдываемое автором стремление положительного героя восстановить законный порядок, нарушаемый злодеями, поддерживало единство взгляда на мир и человека. По-иному дело обстоит в «Буре», где описанные и типичные для Шекспира мировоззренческие стереотипы подверглись не просто суровому испытанию.
В «Буре» налицо вся лестница человеческого звена Великой цепи бытия. Реакции и поступки судящего мир Просперо, как и иных социально благородных персонажей, четко обозначают все ее ступени. Европейцы характеризуют Калибана, как и боцмана-плебея в начальной сцене, словами, низводящими человеческое на уровень животного (пес, скотина, ублюдок). Но хотя боцман где-то рядом с Калибаном, он, конечно, выше его, как и другие низшие – шут Тринкуло или пьяница Стефано. Если, как замечает Л. Пинский, шут вообще выступает у Шекспира воплощением чувственной природы, то Тринкуло тем более – не просто чувственной, а низменной, ибо от него не услышать мудрой двусмысленности, а только скабрезные пошлости. Под стать ему – пьяница-дворецкий Стефано, воплощение эгоизма, своеволия, невоздержанности. А песенка его аккумулирует в откровенно-площадной форме скрытые намерения и побуждения многих других его спутников:
Чихать на все, плевать на все
Плевать на все, чихать на все
Свободны мысли наши![222]
Этих-то персонажей, воплощающих низменные начала в открытой форме, Шекспир и сводит с Калибаном в заговоре против Просперо.
Полна многозначительности сцена встречи шута с чудищем. Тринкуло разглядывает Калибана, распростершегося на земле, а когда начинается дождь, залезает под его лохмотья. Появляется пьяный Стефано и размышляет, услышав голос Тринкуло из-под укрытого тряпьем странного существа: «Как тебя угораздило выползти из этого урода? Или он испражняется Тринкулами?» В финале же Просперо отправляет Тринкуло и Стефано, «утративших человеческий облик», вместе с Калибаном чистить пещеру. Таким образом, Калибан выступает в качестве начальной мерки человечности, которая возрастает по мере удаления от животного и социального низа.
Следующая группа, демонстрирующая более высокую ступень человечности, – Себастьян, брат короля Неаполитанского, Антонио и подвергающийся опасности король, тоже грешная душа. Цинизм и подлость этих людей (они, по словам Просперо, «похуже дьявола») в той или иной мере компенсируются благородством происхождения. И наконец, группа благородных персонажей, близких к идеалу ренессансного гуманизма. Это мудрый советник Гонзало, объединенные любовью, очищающей и возвышающей человека, Миранда и Фердинанд и вершина пирамиды – сам Просперо. Знак и символ принадлежности Просперо к высшей сфере – покорный ему Ариэль. Казалось бы, перед нами воплощенный идеал ренессансного человека, герой, которого можно назвать «Венец всего живущего!», «Краса Вселенной!». И в самом деле, Просперо богоподобен не в переносном смысле, а буквально, ведь он владеет силами природы. И все-таки он остался человеком.
И. Рацкий приоткрыл трагизм Просперо, но не показал, что причиной поражения в борьбе с Калибаном была не «нехватка» магии, а дисгармоничность его самого. Как иначе объяснить, что Ариэль не хочет служить чародею, рвется покинуть его и тайком посещает Калибана? В понимании И. Рацкого, представление итальянцев о Калибане как о некоем чудище, получеловеке-полузвере соответствует тому, как символически изображалась тогда противоречивость человека, например, на картинах Босха. Если это так, то можно сказать, что ренессансный идеал распадается в самом Просперо – на Ариэля и Калибана, и если одна рука богочеловека лежит на золотоволосой головке духа воздуха, то другая – на поросшем шерстью черепе чудовища. Звериная морда Калибана выглядывает из-под лика чародея, причем зло, которое носит в себе Просперо, выявляется прежде всего в его отношениях с Калибаном, но с Калибаном – не эманацией дурного в человеке, а с человеком. Если не монолитен Просперо – богочеловек, носитель идеала, то так же не монолитен и его антипод Калибан. Стал же Калибан человеком потому, что, хотел того Шекспир или нет, в пьесе возник иной сюжетно-смысловой пласт, которой стал приобретать автономное значение, – пласт, связанный с темой колонизации.
Как возник этот «внутренний» сюжет? Скорее всего, как результат саморазвития образа дикого существа, знаменующего собою, по мысли автора, образ низшей ступени человеческой лестницы. Избрав в качестве «мерки» человечности каннибала, драматург столкнул его, хотя он и существо фантастическое, с европейцами. А заставив его вступить с ними в человеческие отношения, Шекспир, художник гуманистической интуиции, мог пойти лишь по одному пути – изобразить правду отношений дикаря и «цивилизаторов». Потому-то под маской зверя проглянул лик человека и, в конце концов, Калибан оказался «меркой» не только в отрицательном, но и положительном, нравственном смысле. Он стал такой положительной меркой потому, что нравственное чутье вело художника, подсказывая ему, что истинно человеческое несовместимо с произволом и насилием по отношению (вспомним Достоевского) хотя бы к самому «малому», ко всего-навсего «одному», самому «захудалому» человечку.
Замечу, что человеческую природу Калибана интуитивно почувствовал ведомый шекспировским текстом переводчик «Бури» Михаил Донской. Работа над словарем драматурга привела его к пониманию двойственного отношения автора к своим персонажам и, соответственно, к пониманию того, что в «Буре» не одна точка зрения, принадлежащая Просперо, но две – и другую высказывает Калибан, который, в отличие от Ариэля, не просто символ бездуховной плоти, но человеческое существо, угнетенный «темный человек»[223].
Обратим внимание на другую сторону той же темы, которой, как ни странно, не придается значения. Интерпретаторы «Бури» воспринимают Калибана как фантастическое существо, но почти ничего фантастического в нем нет (конечно, если «забыть» о его мамаше, ведьме Сикораксе). На самом деле в «Буре» лишь два по-настоящему фантастических персонажа: сам Просперо-чародей и Ариэль, Калибан обозначен Шекспиром в перечне действующих лиц как «раб, уродливый дикарь». Чудище, получеловек-полузверь, животное… – говорят о нем другие.
Точка зрения всех европейцев на Калибана едина: это что-то вроде человека, но скорее всего животное. Таким он предстает потому, что смотрят на него не бытовым (как на Тринкуло и Стефано), а философствующим, оценочным взглядом, как смотрели европейцы на неведомых «каннибалов» Нового Света. Философская оценка, с которой как раз и спорил Монтень в «Опытах», привела к возникновению маски животного, а человеческая природа Калибана оказалась отчужденной и скрытой под шерстью или чешуей, которые надел на него европеец. И здесь Шекспир уже не оппонент, а союзник Монтеня.