Подобно Калину, Батый со многочисленным татарским войском осаждает Киев и хвалится:
Я и Киев город выжгу, вырублю,
Божьи церкви с дымом пущу,
Князя со княжной в полон возьму,
А князей бояр во котле сварю.
В песне о Калине приезжает ко Владимиру татарский посол с угрозою, что «возьмет Калин царь Киев град, а Владимира князя в полон полонит, а Божии церкви на дым пустит», — и вдруг потом, без всяких объяснений, является на сцену Васька Пьяница.
Татарин из Киева не выехал.
Втапоры Василий Пьяница
Взбежал на башню на стрельнуто.
Стрелял он тут во Калина царя;
Не попал во собаку Калина царя, —
Что попал он в зятя его Сартока.
Угодила ему стрела в правый глаз,
Ушиб его до смерти.
Тут Калин грозит пуще прежнего и требует выдачи виновного; но является на спасение Киева Илья Муромец и перебивает всех татар.
Гораздо подробнее рассказ нового варианта: все богатыри на беду были в то время в разъездах, и испуганный Владимир положил всю свою надежду на одного Василья Казнеровича.
Пошли же (за ним) бояре во царев кабак,
Увидали тут Васюточку сына Пьяницу.
Они зовут его к князю; он же, как прилично пьянице, бранит и бьет их. Но Владимир, зная слабую сторону Василья, подносит ему чарочку похмельную, которой чарой пьет Илья Муромец —
А Илья пьет чарой в полсема ведра,
Которой чарой пьет Добрыня Никитич,
Добрыня пьет чарой в полпята ведра,
Которой чарой пьет Олеша Попович,
Олеша пьет чару в полтретья ведра.
Но много путного ожидать от пьяницы нельзя. Васька, осушивши до дна все три чары, ограничился тем, что стал стрелять в неприятельские табуры и попал Лукоперу в правый глаз (зятю Батыя). Татары стали требовать выдачи Васьки, на что Владимир и согласился. Здесь, к сожалению, оканчивается наш отрывок; но в выноске сказано, что это еще не конец песни, и в этом примечании упоминается сказка того же содержания, где вместо Батыя является Мамай, но которая нам совершенно неизвестна.[179]
Самое имя Василья Казнеровича близким сходством своим указывает, по-видимому, на тождество его личности с Василием Казимировичем, о котором известна нам одна песня, помещенная в Московском Сборнике 1852 года. Тут же в другой песне упоминается о Ваське Долгополом, о котором замечает Муромец:
Не ладно, ребятушки, положили:
У Васьки полы долгие;
По земле ходит Васька — заплетается:
На бою, на драке заплетается,
Погибнет Васька по напрасному!
Не одно ли это лицо с Васькой Казнеровичем (Казимировичем), по прозванию Пьяница, — решить до сих пор невозможно. Еще другой
Василий наших эпических песен — Василий Буслаев; но он принадлежит уже совершенно другому типу торговых и богатых гостей новогородских.[180]
Самый факт осады Киева многочисленным войском могучего царя (Калины, Мамая или Батыя) имеет, вероятно, свое начало в каком-нибудь историческом происшествии, но происшествии, относящемся к эпохе гораздо древнейшей, чем появление в России татар. Это видно из того, что тот же факт, облеченный народной фантазией в форму более аллегорическую, появляется у нас в других сказках, где вместо татарского войска является перед Киевом одно мифическое лицо грозного и могучего богатыря Тугарина Змеевича,[181] который отвечает послам Владимира: «Подите вы назад к князю Киевскому; скажите ему опалу великую. Научу я его быти вежливым; позабудет он красти княжен Болгарских, править угрозы с послами.[182] Прогневил он царя Болгарского, того царя, что живет не далече Лукоморья синего (именем Тривелий, по сказке Чулкова); и велел он, царь Болгарский, привезти ему главу Владимира за его неправды великия, за похвальбы богатырския, за его терема златоверхие, за его богатства несметныя. Содержу я слово крепкое, богатырское: соймаю его буйну голову со могучих плеч». После таких угроз все в Киеве перепугались, и не случись тут Добрыни Никитича — погиб бы и Киев, и славный князь его Владимир.
По другому преданию, Тугарин Змеевич находится не под стенами Киева, но уже в самой княжеской гридне Владимира, где и распоряжается будто хозяин: «не честно за столом сидит, не честно ест и пьет; над князем насмехается, сам похваляется, а супругу его целует в уста сахарныя» и творит вообще всякого рода бесчинства. Тут является Алеша Попович, чествует он Тугарина собакой, болваном и дураком неотесанным; Тугарин осержается и вызывает Алешу на поединок, на котором и погибает. Еще существует в народе почти подобный же рассказ об Илье Муромце, который, возвратившись в Киев, находит у Владимира в палатах теремных — «сидит Идолище посередь пола, а сам просит пить, есть. Принесли ему быка жареного; не долго думал Идолище: съел быка со всеми костьми, — только и видели быка! Принесли Идолищу с краями полные дубовые чаны меду сыченого; не долго думал Идолище: схватил чан, да и выпил весь мед заразом. Илья на Идолище посматривает, да вслух поговаривает: „Экова Идолища до сыту не накормишь, до пьяна не напоишь! Кабы жить ему со зверьми, кабы быть ему со собаками!" — Гневно закричал на Илью Идолище; но Илья снял с себя свою шапочку девятипудовую, да накрыл ею Идолище: и под этой шапочкой Идолище дух испустил».
Очевидно, что все эти различные рассказы относятся к одному общему преданию, в основе которого, как заметили выше, лежит, вероятно, какое-нибудь истинное историческое происшествие, вознесенное народной поэзиею в сказочный мир фантазии и аллегории. Все эти Тугарины, Горынчищи, Идолищи, Калины и Батый наших эпических песен — ясные представители древних врагов народной независимости и православной веры юной России. В их гибели некогда олицетворилась в нашей народной песне победоносная борьба христианства с отжившим язычеством; позднее же, при освобождении России от татарского ига, тою же песнею народ прославил торжество и победу Креста над полумесяцем Магомета.
О древних навязах и наузах и влиянии их на язык, жизнь и отвлеченные понятия человека[183]
Первоначальный человек понимал под словом жизнь одно чисто физическое существование, почему и выражения живот (как существование) и жизнь были для него тождественны, а самое слово живот означало в то же время ту часть человеческого тела, которая содержит в себе все главные органы его жизни, без которых он и жить не может; посему и выражение положить живот, или немецкое leiblass, отождествляется с понятием смерти. У полабов сердце, желудок, живот и жизнь имели одно общее выражение zeiwot, только первое означалось чаще с уменьшительным zeiwotek. Немецкое Leib — желудок и только Unterleib — живот, почему, вероятно, и у нас это слово имело прежде более обширное значение, и положить живот свой могло совершенно соответствовать в картинности своей выражению — стать грудью.
При таком понятии жизни, наше я почти отождествляется с главными органами нашего физического существования, животом, головой, сердцем; и действительно, в народных песнях нередко поется в третьем лице про сердце или головушку певца, заменяющие здесь его я. Но если живот и голова — представители моего я, то руки, как посредники между мною и окружающими меня предметами, носят на себе понятие моей принадлежности, понятие моего. Все, что держат и обнимают мои руки — мое. Вот почему все выражения принадлежности, имущества и владения большею частию носят в первоначальном виде своем смысл физического схватывания рукою, как, например, держава от держать (удержать за собою), имение от имати — брать; наконец, и выражения, указывающие прямо на руку, как Faustpfand, Handfeste, Handel, — порука, поручение и пр. и пр. Таким образом, рука становится в прямой физической связи между мною и схваченным мною предметом. С такого рода представлениями не расстается человек даже и в тех сферах, где материальное схватывание рукою становится невозможным, и, перенося их в область мышления, всякое прикосновение своего я к окружающим его предметам или обстоятельствам облекает он в воображении своем в любимую форму вещественных уз, соединяющих и связывающих его с внешним миром.
Рука является, таким образом, первою нитью, соединяющею мое я с принадлежащим мне предметом — с мое. Но, кроме рук, человеку дана возможность укреплять предметы еще иначе к своему телу, окружая или завивая себя этими предметами, т. е. привязыванием и навешиванием их на себя. Этим условиям подчиняются все одежды, ожерелия и всякого рода ноша, непосредственно соединенная с самим человеком. А как человек в диком кочующем состоянии имел все свое добро при себе и почитал своим только то, что мог унести с собою, что непосредственно было с ним связано или материально к нему привязано (надето, навьючено), то естественно, что понятие владения и собственности слилось неразрывно в нашем воображении с представлением вещественных уз, связывающих обладаемое с владетелем. Чем драгоценнее казался человеку предмет, тем крепче старался он соединиться с ним, почему и придавал дорогим металлам наиудобнейшие формы для окружения и обвития ими самого себя, как, например, формы колец, венцов, обручей (об руце) и проч.