Между тем Петр Артемьев продолжал жить у дяди, исполняя по дому кое-какие подручные и легкие работы, потому что для остальных старик всегда держал батрака, которого выкупал, за свои деньги, в трудные времена рекрутства и обязывал за это жить у себя зимой, отпуская летом для летних потреб.
Летние работы старик исполнял разом — помочами и, таким образом, не обременял ни домашних, ни чужих, ни себя самого. Племянник в его хозяйстве был почти лишним, хотя и не отягощающим нахлебником. К тому же он старался показать все свое рвение и как будто скучал неимением работ и, следовательно, средств угодить и отблагодарить дядю за теплый приют и кусок хлеба. Старику это нравилось, и он радовался и был доволен сколько самим собой, столько и плодами его влияния на исправление питерщика, свильнувшего с большой на проселочную.
Часто, очень даже часто старик крепко задумывался, глядя пристально на племянника, и как будто придумывал что-то важное и разумное. Наконец однажды вечерком, при полном сборе семьи, при матери племянника, он сказал последнему:
— Надо бы тебе, парень, о себе-то подумать хорошенько: у меня жить — не кручинну быть, не объешь — не обопьешь, не отяготишь. У меня не только про тебя, да и на твою старуху хватит. Достатками своими не хвастаюсь; а не обидел Бог: сам видишь и знаешь. Да за тебя-то боязно: облежишься, обленишься, хуже тряпицы рваной станешь. Попридумал бы, попригадал сам. Я-то смекнул и так, и эдак.
— Надо, дядя, подумать. Что говорить — надо.
— По мне, — надумал я, — в плотники тебе идти в артели; так, вишь, не умеешь ты этого делать. Опять, гляди, — сблагуешь по-старому.
— То-то, дядя, опять не сблаговать бы и есть!
— Вот видишь — и за себя мы не стоим, и надежи не кладем на себя, а где уж другому-то за тебя ручаться?
— Где другому ручаться? — никто не поручится: всяк по себе.
— И я так-то думал да мудрил — и ничего не выходит. А уж это дело законом идет испокон века, ты еще и на свет-то не казался, да и дедушка-то твой, да и дедушки-то твоего дедушка.
— Да так, так, дядя! Святые твои речи — никто не посмеет спорить.
— Вот ты и разумно бы говоришь, а придумать не придумал сам. Я-то опасался, признаться, маленько. Скажут, мол, что дядя гонит тебя, скупой стал; седина-де в бороду увязалась, и бес в ребро вляпался. Так и не начинал говорить, да и это по любви, от сердца. Все, думаю, не в мать же парень, не станет ругать да корить меня по перекресткам, а толково рассудит. По мне — живи у меня хоть до смерти.
— Зачем жить до смерти? Работать надо: на то руки, ноги даны. Научи! Приставь голову к плечам!..
Петр Артемьев встал и пал дяде в ноги.
— Наставь на правду-то… плательщик ведь по гроб, — говорил он и опять пал в ноги.
— Вставай-ко, вставай — и так, просто потолкуем. Эдак-то больно дорого платишь за советы мои, я ведь и даром. Грамоте-то не забыл?
— Где забыть? и письму знаю, и книгу какую хошь прочту.
— Ну, лишь этим обрадовал. Хоть это-то не пропил. С этим можно уладить, а то и не думалось, и не разгадывал толком, — твердил дядя про себя и задумался надолго. Соображал, соображал и наконец решил он таким образом.
— Ребят рожают много; в Питер уходят, и повестить некому, некому и письма написать. Брат так и умер темным и окроме кута своего да голбца ничего не знал; хоть ладно батюшку покойного Бог надоумил еще тебя-то выучить и ты-то не забыл. Вот я как надумал, и, кажись, ладно: надо тебе избу-то свою поправить, на это я тебе дам лесу, даром: у меня много. Вот и батраку велю пособить; сам ты тоже это дело знаешь — не учиться. Мать-то возьми, не шлялась бы по подоконьям-то: только срамоты набирается и на свою, и на мою, да и на твою голову. Не пускай ее в побирайство: неладно это!.. Сама-то она и рассудить не хочет; в глаза я ей это говорю, и все говорят.
Избу-то отделаешь, мы и дадим знать и на сходках мирских, и так по селу, на торгах. Хоть, пожалуй, и шапку на палку повесишь и пойдешь вдоль базара между народом и станешь кричать: «Не хотите ли де, православные, ребят отдавать грамоте учиться: приводите на зиму!» А чтобы не трогали тебя сотские, я берусь и исправника, и станового попросить и денег на книги дам. Подумай-ко, да и принимайся за дело, с молитвой. Так ли?
— Чего, дядя, лучше! отчего не так? Ишь как ты ловко надумал; мне бы во сто лет не пришло так-то. Палата же у тебя ума-то, дядя, эка палата!..
— Ну, да что хвалить-то, что? не годится хвалить своего, осудят сторонние! — мог только сказать старик, но видимо был доволен и похвалами племянника, и собственной выдумкой, и толком, каким наградила его природа и долгая безупречная жизнь.
По совету и при помощи дяди, изба поправлена, сделалась по-прежнему годною для жилья. Приблизилось желанное время ярмарки, собиравшейся в ближнем посаде. Понесся оттуда на всю окрестность громкий гул и бестолковый говор съехавшегося народа с телятами, мукой, медом, поросятами, всякого рода дичью, бураками, ведерками, хомутами, шлеями и пряниками, и проч., и проч. Подторжье было людно и шумно; ярмарка и шумнее, и люднее, особенно после той поры, как прошли образа, утих колокольный звон, и начался самый важный развал и разгар ярмарки.
В эту пору над головами базара выставилась на палке косматая шапка-треух, которая медленно подвигалась вперед. Ближайшим кучам базарного народа слышался из-под этой шапки громкий разносистый припевок, обращавший на себя общее внимание. Некоторые спешили остановить и расспросить кричавшего. Другие сторонились и опять принимались кричать и громко спорить между собою.
— Что, Петруха, зеваешь? али корова либо лошадь пропала? какой шерсти-то? уж не буренка ли дядина? али буланый? — сыпались вопросы со всех сторон на кричавшего, ставив его в необходимость повторять свои предложения всякому порознь.
Одни молчали на это, нетолково придакивая, другие извещали его, что детей не давал бог, не упуская при этом случая подшутить над молодухами. Иные отвечали короче:
— Ладно, молодец, будем знать! — ступай, сказывай дальше!..
Снова сторонился народ, снова поднимался над головами и массой базарного народа косматый треух и выкрикивал громко и нараспев голос Петра Артемьева свой длинный припевок:
— Не надо ли кому ребят учить: читать, писать и по-гражданскому, и по-церковному? Приводите в деревню Судомойку на зиму. Дешево берем!
Базарный выкрик Петра Артемьева не пропал даром; по деревням понеслись лестные для него слухи, что, дескать, в Судомойке один молодец из питерщиков грамотой маклачить хочет и избу на то построил новую, и ребят учит, и письма пишет кому надо. За науку всем берет: и мукой, и пшеном, и капустой, и солью, и маслом. Лен — так и тот берет: сырьем и в нитках. Судомойковским барин крепко-накрепко наказал всех ребят отдавать к нему: за тем и бурмистру велел смотреть, и сотского по избам гоняют. У учителя полна изба всяким народом: и девчонок даже берет — есть и такие.
Подобные слухи, переходя из избы в избу, из уст в уста, поднимали, шевелили домоседство и закоснелость деревенского, соседнего Судомойке, православного люда.
Поднималась и приходила к учителю вдова-старуха, которой спалось и грезилось видеть своего Андрюшку грамотным — таким, чтобы он читал в поученье мирянам и часы перед обедней, и Жития у дьячка в избе по воскресным утрам и чтобы истово и громко носился его голос по избе, услаждая и вразумляя слушателей, и плакала бы, горько и слезно плакала бы при этом она, сердобольная мать такого толкового, разумного и грамотного парня.
Приходила она в избу учителя, и кланялась за парня, и его толкала вперед:
— Вразуми! возьми ты моего болезного-то на ученье. Толков ведь, больно толков: сам змейки делает, балалайку, разумник, сладил из писарских подтяжек, из ниточек медных.
— Давай! Берем всяких.
— А почем тебе дать за науку-то? — робко спрашивала мать у учителя и слезливо смотрела ему в глаза.
— Всяко берем: и деньгами, и житом. Да где, чай, у тебя деньги? — спрашивал учитель.
— Какие, кормилец, деньги? Как ни помер покойник, почитай, и на глаза не видывала денег-то ни копейки.
— Ну, так житом давай, коли денег нет, — и жито пригодится: овса, муки…
— Будет, батько, будет; занесу утре. Не бей ты только парня-то, не хлещи до слез. Боязкой ведь, храненой! Не напужай: обольется!…
Учитель уговаривался, брал парня и принимал других просителей.
Приводил и сотский многих ребят, в сопровождении ругавшихся и неутешно плакавших матерей; и грозил им сотский своей палкой, и про березовые веники напоминал, и про станового. Еще больше и сильнее плакали и бранились бабы, хватаясь за ребят; еще громче и сильнее стучал сотский своим падогом, но все-таки устаивал на своем и исполнял начальничий и помещичий приказ.
Приходил к Петру Артемьеву и несчастный отец баловников-ребят, отбившихся от рук своими шалостями, которые особенно участились в последнее время. Жалобы на шалунов слышались чаще, приносились со всех сторон. То ребята в овинах затеяли картофель печь — того гляди, подожгут не только овин, но и деревню. То на рога коровам пустые лукошки привязывают; то длинные шесты к хвостам; то вилашки у баловливых свиней поснимали и до упаду ездят на них, гоняют по полю. То кошек чуть ли не всех побросали в пруд; синяков девчонкам наделали. Все одни и те же ребята начинают, все дети того же несчастного отца, который и к розгам прибегал, и словами донимал, и все-таки не видал толку и исправления; ребята, как на зло, еще хуже дурили: стали на старух наскакивать и шлыки сбивать — сбили шлык и у бурмистровой матери. Тут уже не вытерпел отец: развел руками, посек ребят; побранил, сколько мог, крепко и решил отдать их в науку, авось, дескать, там поотвыкнут, а то, того гляди, своей спиной придется скоро разделываться, отвечать за ребят.