Счастье, видимо, улыбалось Петру Артемьеву, и даже присыл заметно ослабевал и чуть не прекращался зимой, когда питерщики самолично приходят в семьи, как бы нарочно около той поры, как учитель начинает заседки и ученье, которые только в праздник позволяют ему наведываться в почтовую контору для расписок: «по неумению грамоте и личному прошению» получателя.
В праздники любил Петр Артемьев забираться на клирос, откуда слышался мирянам его густой (по их выражению — толстый) голос учителя, носившийся под церковными сводами затейливыми, смелыми переливами. Этот же голос слышался прихожанами и среди церкви в Шестопсалмии и чтении Апостола и до обедни во время часов, и начинал гудеть истово и речисто во время раздачи кусочков просфоры перед концом обедни.
Петр Артемьев и уголья носил в алтарь, и воду горячую, и кадило подавал, исполняя церковные требы, и во всем помогал приятелю-дьячку. Пономарь-старик, терявший голос, не сходил с колокольни и только иногда носил подсвечник и тушил догоравшие свечи.
Во время храмовых праздников и в первые дни Рождества и Пасхи Петр Артемьев ходил вместе со священником со славой: прибирал ржаные караваи и яйца и таскал их мешками и лукошками в телегу, на которой вечером развозил священство по домам. Он уже знал напевы всех восьми гласов и знаменной, и киевской, и троицкой распевы; умел объяснять и значение слов: паралеклисиарх, эксапостилларий, сикилларий, ирмос, тропарь, кондак — и толковал доказательно все Жития святых, которые, по старому заведенному обычаю, читались степенным мужикам перед каждой обедней в избе дьячка или дьякона. В Лазареву субботу рубил он вербу, в Светлое воскресенье распоряжался расстановкой куличей и пасок; перед Троицыным днем запасал березки для церкви и щипал целый ворох черемушного цвету. В день первого Спаса непременно приносил в церковь яблоки и смородину.
Одним словом, от Петра Артемьева можно было выспрашивать и получать толкования на все церковные обряды и обычаи, и не ошибаться; твердо знал он, в какую службу стоять со свечами и когда совершаются коленопреклонения. Сказывал верно, какая служба длиннее и короче; в какой день какому святому празднуют; когда дается разрешение на вино и елей и когда благословляется всеястие или только одна рыба и елей. Не затруднялся он в объяснении пасхалии зрячей и по пяти пальцам собственной руки сказать число месяца и даже день, в какой придется отправление подвижных праздников. К общему удивлению и вразумлению — знал он потом всех святых и все дни, посвященные их памяти, так что все миряне решили в один голос, что Петр Артемьев обогнал дьячка и знает больше его, уступая в этом одному только батюшке да отцу дьякону.
Петр Артемьев вел себя солидно и важно, не засиживаясь на завалинках, и не любил сплетен, толкуя одни Жития тем умилительным и высокопарным книжным языком, какой только и можно слышать от странников и баженников и какой всегда удивляет простого человека.
— Ишь ты: говорит словно по печатному, как в книге, и в толк все возьмешь. Башка, доточник, на том стоит!
Однако же тем не менее Петр Артемьев поспешил обзавестись берестяной, ветлужского производства, тавлинкой, с фольгой и ремешком, и стал нюхать чумаковский табак-зеленчак, с забавными приговорками — насмешками над курящими. Борода у него выросла в лопату, на голове стала просвечивать и пробиваться лысинка. На затылке он нередко собирал и завязывал косичку; носил длинные белые рубахи; часто оглашал избу церковным пением; писал полууставом и разрисовывал сандалом и охрой поминальники; даже раз переплел вновь старую триодь и срисовал вид какого-то монастыря…
Одним словом, о петербургской жизни забыл Петр Артемьев, как забыл и дядя-старик, который не мог нарадоваться плодами своего влияния, руководств и советов. Все пошло как нельзя лучше, к общему — племянника и дяди — удовольствию, но надолго ли? Этого не могли сказать ни тот, ни другой. Сказало время и случай.
VII. Кулачок
Петр Артемьев в теплой избе лежит на полатях и нежится; старуха мать забралась на невыносимо жарко натопленную печь, творит молитвы и охает.
— Спишь, матушка, али нету? — окликнул ее голос сына.
— Где уж тут спать: к вечеру-то опять косточки по всем суставчикам заныли, головушку-то словно свинцом налило: шабала шабалой.
— А слышишь, все слышишь, что толковать стану?
— Ну, да как, кормилец, не слышать: на левое-то чутка. Правое-то ровно куделей завалило, и ходит там такой-то гром…
Старуха снова заохала и снова творила молитвы.
В избе опять наступило прежнее затишье, которое мгновенно погружает в крепкий сон всякого трудового — рабочего человека. Спит в это время и кот в печурке, и овцы лезут по углам, и корова щурит глаза в подызбице. Не спали только обитатели учителевой избы, потому что сам он вскоре опять нарушил молчание.
— Матушка, а матушка?
— Асенько? — было ответом.
— Вот что! — начал опять Петр Артемьев, — ладно бы зыбку навязать, и тебе бы забавно было.
— Да на што зыбку-то, про чьих это?
— На што?! — ребенка положить.
— Да чьего ребенка-то, чьего?
— Своего ребенка, не чужого положить, хоть бы и моего ребенка положить.
— Да нешто ты, разумник мой, красавец, надумал ожениться?
— Отчего же не ожениться, отчего же не вступить в супружество, что не совокупиться узами-то брачными?
— Давно, батько, давно я тебе толковала; не слушал ведь меня, знать не хотел! Покачала бы, мол, я внучат своих, крошечек, порадовалась бы я на них, поплакала бы на внучат-то своих! Господи, мол, батюшко, внуши ты Петровану-то моему мысль экую. Я бы и глаза-то закрыла покойнее, и в сырую-то бы землю легла, Господи мой батюшко!..
— Ну, да ладно! благо надумал, теперь не отстану! сказывай только, какую хочешь и какие там невесты-то есть.
— Мало ли, батько, невест; сам, чай, видал: вон Полесной один семерых девок возвел.
— Полесного девок даром не надо; и не вспоминай об них: другой раз — злющие, всего изломают, я смирен. Сказывай про других.
— Лукерью Трепачиху бери: девка — гладь, писаная красота; сам, чай, видал. Изо всей деревни краше всех; вся в мать, как окапанная.
— А не станет по грибы у соседских ребят проситься с собой понять?
— Ну, да што ты, батько, больно вяжешься-то? то — дело девье, а бабий шлык наденет — другая станет.
— То-то я и сам так смекал… на нее!..
— Благослови тебя Господи, вразуми он тебя! Покачала бы я зыбку-то, посмотрела бы хоть одним глазком на внучат-то своих.
— Пищать, чай, станут — одолят.
— Не чужие, батько, свое порождение! и крик-от не тем сдается, свой крик. Ты не сердись, пущай их кричат, и сам ведь кричал, и батько…
— Подлинное дело, что кричал; ну, а коли жена-то согрубления станет делать да взвожжает тебя? — волком взвоешь?
— Твое ведь дело — большаково. На то и пословка сложилась старыми людьми: «Муж жену бьет — под свой норов ведет».
— Я бить не стану: я смирен!..
— Ну, да как, батько, не бить; все ведь так-то; оттого и согласие! Шубу бей — теплее; жену бей — милее.
— Я не стану бить: я питерской! Не велят там — ругают. Да опять-таки и дядю нужно об этом спросить: голова ведь — скажет.
Петр Артемьевич в тот же день был у дяди.
Пришел в избу, по обычаю, помолился на тябло и роздал поясные поклоны: сначала хозяину, а потом и остальным домочадцам; сел к столу, ближе к дяде, и замолчал, понурив голову. Дядя заметил это и начал первым:
— Али что неладное у тебя? давно не бывал, а пришел — и словом подарить не хочет. Сказывай: что за притча прилучилась?
— Нет, так, — никакой притчи не прилучилось.
— Что ж волком-то смотришь: рассердил, что ли, кто?
— Никто не сердил. За что меня станут сердить?
— То-то, кажись, не за что. Что ж больно невесел?
— Вели, дядя, бабам не слушать, одному скажу: после все узнают. Ожениться, дядя, захотел: ей-богу, таково-то скоро захотел. Благослови!
— Поздненько надумал… Ну да что ж? — Холостой-то, сказано, умрет — собака не взвоет.
— То-то больно, вишь, хорошо: ребят миру поставишь; опять же и себя облегчишь. Мать тоже стара стала: всю ломает.
— По охоте ли только решился? не так ли, смотри, — сразу взгрептелось: бывает ведь эдак-то…
— У меня — по охоте! Вот взял бы я бабу-то какую да и жил-был бы с ней, коли бы не злющая только попалась; все бы цаловались.
— Ну, да хоть и не все бы цаловались; а в миру с женой жить — чего лучше! Жена, сказано в Писании, великое дело.
— То-то, дядя, смекаю: великое. Муж с женой — это чета… человек да не разлучает! — сказано.
— Так, братец, так — и не инако. Жена — это теперича такое дело, что она завсегда у мужа под началом должна быть. Она — как на избе труба, а ты — как на церкви глава. Надо тебе жениться — что говорить?! Надо хозяйку молодую — хозяйкой дом стоит; опять же и семейная каша погуще кипит.