352
Аблеухов виноват и, бесспорно, несет ответственность за то, что «в мыслях своих дал себе полный простор», — за тот план технического воплощения замысла, которому он позво лил сложиться в воображении. Да, было: в голове не раз пролетал план: подложить консервную коробку-сардинницу с бомбой под подушку, попрощаться с «папенькой», в пуховой постели дрожать, тосковать, подслушивать и ждать, и когда грянет — разыграть свою роль до конца, вплоть до похорон, до следствия, на котором будут даны показания, бросающие тень… И здесь, в этом пункте плана, его логика терпела крах: Аблеухову-сыну предстояло совершить открытие, вновь «зло употребив» Достоевским; ни с того ни с сего в вариант отце убийства втягивались непредвиденные и ни в чем не повинные жертвы. «Когда Николай Аполлонович обрекал себя быть исполнителем казни — во имя идеи…; тот миг и явился созда телем плана — не серый проспект, по которому он все утро метался; да: действие во имя идеи соединилось с притворством и, может быть, с оговорами: неповиннейших лиц (камердине ра). К отцеубийству присоединилась ложь: и что главное, — подлость… Он — подлец…» И Николай Аполлонович понял: «Все протекшее (то есть то, что пронеслось, протекло в уме. — Л. С.), было фактами: факт — был чудовище: стая чудовищ!» Это понимание и спасло сенаторского сына от самообмана и отцеубийства, а отца-сенатора от смерти. Вновь «злоупот ребление» Достоевским было спасительным, избавительным. «Следы» Достоевского 1 явственно обнаруживаются и в том, как звучит в «Петербурге» ставрогинский мотив «отказа от соучастия». Уже получив письмо на маскараде, в котором предлага лось в ближайшее время взорвать бомбу и убить отца; уже предупрежденный мелким агентом-провокатором Моркови- ным, что партия оставляет за ним, Аблеуховым, три пути: арест, самоубийство и убийство; уже ощутивший, что он «погиб без возврата», ибо мифическая бомба, оказывается, давным-давно в его квартире, в том самом переданном на хранение узелке, — Николай Аполлонович, загнанный в угол, находит в себе силы нарушить «ужасное обещание», осознать свою страшную вину. 1 Мы намеренно обходим проблему других влияний — Пушкина, Гоголя, которые очевидны при чтении «Петербурга» и которым посвящена специальная литература (см., например: Долгополов Л. К. Творческая история и историко-литературное значение романа А. Белого «Петербург». — В кн.: Белый Андрей. Петербург. Л., 1981). 12 Л. Сараскина
353
«Ведь не он ли сеял семя теорий: о безумии жалостей? Перед той молчаливой кучкою выражал свои мнения — о глу хом отвращении к барским засохшим умам; вплоть… до шеи… с подкожною: жилою…» Десятки раз заставляет себя Николай Аполлонович, на силуя воображение, представлять физически тошнотворную картину убийства во всех его отвратительных подробностях: «он ясно представил себе: действие негодяя; представился негодяй; лязгнули в пальцах у негодяя блиставшие ножницы, когда мешковато он бросился простригать артерию стари кашки; у старикашки: была пульсом бьющая шея… — какая-то рачья; и — негодяй: лязгнув ножницами по артерии; и воню чая, липкая, кровь облила ему ножницы; старикашка же — безбородый, морщинистый, лысый — заплакал навзрыд; и уставился прямо в очи его, приседая на корточки, силясь зажать то отверстие в шее, откуда с чуть слышными свистами прядала… кровь… Этот образ предстал перед ним (ведь, когда старик пал на карачки, он мог бы сорвать со стены шестопер, размахнуться, и…): он — испугался». Двухаршинное тельце родителя, кожа да кости, да кровь, — без единого мускула, и жизнь, заключенная в этом немощном тельце, попеременно вызывают в сыне то жгучее отвращение, то прилив любви и нежности. Однажды разрешенная, пущен ная в сознание мысль о бомбе, бесконечно раздражающая, возбуждающая и неотвязная, толкает к самому краю бездны, к самой бомбе — «сардиннице ужасного содержания», про клятой жестянке. И только тогда, когда события вдруг вырва лись из-под контроля, когда бомба в его руках обрела соб ственную, почти непреклонную волю, Николай Аполлонович смог остановиться. «Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая стрелка стала на час. Николай Аполлонович чувствовал, что повернуть этот ключик не сможет: ведь не было средств пресечь ход механизма; и, чтобы тут же отрезать дальнейшее отступление, Николай Аполлонович заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, и чувствовал головокружение, но свалился в ту бездну, которую хотел избежать — ключик медленно повернулся, на час, потом на два часа, а Николай Аполлонович… отлетел как-то в сторону; покосился на столик: стояла жестяночка из-под жирных сардинок… сардинница, как сардинница: круг- логранная… — «Нет!»
354
Понадобилось пережить умоисступление человека, про глотившего тикающую бомбу, потребовалось свалиться в безд ну, которой мог избежать, — чтобы вырвать себя из паутины страшного соблазна и сказать самому себе это «Нет!»; чтобы принять над собой правый суд по законам и правилам муд рости. «Суд наступил. Течение времени перестало быть; все погибало. — «Отец!» — «Ты меня хотел разорвать; а от этого все погибает». И когда до гибели мира остается всего двадцать поворотов ключа и стены мира должны рухнуть на исходе ночи, рож дается в Аблеухове непреклонное, презрительное «нет», в лицо брошенное Дудкину: «Не могу, да и не хочу; словом — не стану… Отказ: бесповоротный. Можете так передать. И прошу оставить в покое…» Рождается гнев и злость на тех, кто обманом вовлекал, заманивал: «Это вы называете выступлением, партийной ра ботой? Окружить меня сыском, всюду следовать… Самому же во всем разувериться… Я дал обещание, предполагая, что принуждения никакого не может быть, как нет принуждения в партии; если у вас принуждение, то — вы, просто, шаечка интриганов… Ну, что ж?.. Обещание дал, но… — разве я думал, что обещание не может быть взято обратно…» И самое глав ное: «Я отца не любил… И не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда». «Дважды достоевский» мотив — искупительного неуча стия в отцеубийстве и презрения к партийным интриганам- мошенникам — выражен в «Петербурге» как источник нрав ственного перерождения человека. Ставрогин, герой «без мерной высоты», отказался возглавить «движение», потому что ему «мерзило» и потому что у него были привычки порядоч ного человека. Аблеухов, смешной и нелепый, неудачник, «красный шут», отказывается от роли рядового исполнителя, испытав «потрясение жизни» — «будто слетела повязка со всех ощущений». И уже справившись с собой, уже одолев страшное ощу щение — «будто терзают на части, растаскивают в противопо ложные стороны: спереди вырывается сердце, а из спины вы рывают, как из плетня хворостину, твой собственный позво ночник», — Аблеухов понимает, что он пережил — ужас, Ужас. Пророчествующим «от Ужаса», одержимым «от Ужаса» назвал Андрея Белого Вячеслав Иванов. «Сардинница ужас ного содержания», хоть и не убила сенатора и не развалила 12*
355
стены старого мира, все-таки взорвалась в назначенное вре мя, на исходе ночи. Взорвалась вроде бы по недосмотру — но следуя железному механическому правилу первотолчка. Бомба, тикающая в утробе России, могла взорваться от любого неосторожного движения, от любого случайного при косновения. Чьи руки не дрогнут, чье сердце не истомится, кто дерзнет поставить сардинницу на нужное время и повернет ключик? Кто не будет мучиться ужасом? Кто посмеет? И Дудкин, в ясновидении белой горячки, в преддверии страшного своего конца отчетливо — «наизусть» — осознает: «Будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом — все провалится; о, кружитесь, о, вейтесь, последние дни!» * * * Впрочем, об Андрее Белом, как в свое время о Достоев ском в связи с нечаевской историей, было сказано высоко мерно и безапелляционно: революции 1905 года он «не понял». * * * В то самое время, когда А. Белый создавал, завершал и готовил к публикации роман «Петербург», а именно в 1913 го ду, в обиход русской общественной мысли было введено поня тие «социальной педагогики». Ввел его М. Горький — в связи с инсценировкой «Бесов» в Художественном театре. «Русский садизм» 1 — такова характеристика «Бесов», пред ложенная Горьким. Писатель предусмотрительно напоминает «господину Немировичу», как режиссеру театра, о том, «что еще недавно «Бесы» считались пасквилем и что произведение это ставилось многими из лучших людей России в один ряд с тенденциозными книгами, каковы: «Марево» Клюшникова, «Панургово стадо» Вс. Крестовского и прочие темные пятна злорадного человеконенавистничества на светлом фоне рус ской литературы». Писатель сигнализирует: «Есть публика, которой забавно будет видеть неумную карикатуру на Тур генева в годовщину тридцатилетия его смерти, и приятно посмотреть на таких — «дьяволов от революции», каков Петр Верховенский, или на таких «мерзавцев своей жизни», каковы Липутины и Лебядкины; ведь глядя на них, очень легко и удобно забыть, что есть люди честные, бескорыстные…» Писа- 1 Ф. М. Достоевский в русской критике. М., 1956, с. 389–400. Далее все цитаты из Горького приводятся по этому изданию.