Улицы этого небольшого польского местечка были заполнены солдатами, мимо проносились мотоциклы и грузовики. Фон Рейхенау квартировал в купе поставленного на запасной путь вагона. Я узнала в нем человека, который пять лет назад жаловался Гитлеру по поводу фильма о партийном съезде. Он приветствовал нас коротко, но любезно, на меня, кажется, обиды не таил. Генерал, не зная, где нас разместить, посоветовал оставаться с нашими машинами по возможности ближе к автопарку вермахта. Мы находились рядом с линией фронта и могли попасть под обстрел. К счастью, я захватила с собой палатку и могла провести ночь на стоянке автомобилей, защищенная от холода и ветра. Другие попытались устроиться поудобнее в двух наших машинах.
Ночью слышалась орудийная канонада, а однажды прямо над моей палаткой пролетело несколько снарядов. Я и не представляла себе, что будет так опасно.
На следующий день нам должны были сказать, что нужно снимать. Одному из операторов предстояло незадолго до рассвета отправиться на грузовике в район боевых действий. Ехать туда вызвался Гуцци.
Некоторые из моих людей уже успели познакомиться с военными. За день до нашего прибытия поляки убили немецкого офицера и четверых солдат, затем страшно изуродовали их трупы: выкололи глаза и отрезали языки. Это было уже второе страшное событие за последние два дня. До этого польские партизаны убили шестерых спящих солдат и тоже изуродовали. Их тела отправили в Берлин, а солдаты, убитые во время вчерашней бойни, лежали в гробах в церкви на возвышении. Хоронить их решили здесь.
Мы пошли на рыночную площадь, где собралось множество немецких военных. Окруженные ими, мужчины-поляки копали яму — могилу для убитых. Солдаты были перевозбуждены, а на лицах поляков отражался смертельный страх. Они не понимали ни слова по-немецки и, видимо, думали что роют могилу для себя. Тут появился немецкий офицер полиции, встал на краю ямы и потребовал соблюдения спокойствия и дисциплины. Он выступил с короткой речью:
— Солдаты, сколь бы жестокой ни была смерть наших товарищей, мы не станем отвечать местью на месть!
Затем велел отослать поляков по домам и самим похоронить мертвых.
После того как офицер отошел в сторону, военные, не слишком церемонясь, стали вытаскивать насмерть перепуганных поляков из ямы. Рядом со мной несколько особенно агрессивных солдат пренебрегли требованием офицера и раздавали грубые пинки торопливо выбирающимся из могилы полякам.
Это возмутило меня. Я закричала:
— Вы что, не слышали, что вам приказал офицер?
Раздражение мужчин теперь обратилось в мой адрес. Один из солдат крикнул:
— Вмажьте ей, долой отсюда бабу!
Другой заорал:
— Пристрелить ее! — И направил на меня оружие.
Ужас отразился на моем лице. В этот момент меня сфотографировали.
Когда я оказалась под прицелом автомата, мои сотрудники чудом оттащили меня. В тот же миг где-то далеко прозвучал выстрел, а вскоре еще несколько. Все, забыв обо мне, побежали от ямы туда, откуда раздавалась стрельба. Еще не успев узнать, что же там случилось, я явилась к Рейхенау, чтобы выразить свой протест против недостойного поведения солдат. Лишь здесь я узнала, что произошло нечто ужасное. Случайный выстрел офицера-летчика вызвал панику, из-за которой началась бесцельная пальба. Солдаты открыли огонь по убегающим полякам, решив, что среди них находились люди, учинившие бойню.
Жертвой этой бессмысленной стрельбы стали более тридцати польских граждан. Четверых немецких солдат ранило. Рейхенау, как и все мы, был возмущен случившимся. Он сказал, что подобного свинства в немецкой армии еще никогда не случалось, виновные должны предстать перед военным судом.
Это происшествие произвело на меня столь угнетающее впечатление, что я попросила генерала разрешить мне сложить с себя обязанности кинорепортера. Он проявил полное понимание. Я мечтала как можно быстрее возвратиться в Берлин.
Мои сотрудники решили продолжить работу в качестве военных корреспондентов, а я уже сидела в вездеходе, в компании с оператором Кнутом, который тоже не собирался оставаться в Коньске. Мы поехали в штаб Южной группы армий, откуда можно было попасть на запад. Нас захватил с собой военный самолет, летевший в Данциг.
Это был пятиместный «Хейнкель». Я лежала на маленьком раскатанном ковре рядом с пилотом, в прозрачной кабине. Позади меня расположились Кнут и бортмеханик.
Мы еще находились в районе боевых действий, поэтому наша машина подверглась интенсивному обстрелу вражеских зениток. В крыльях самолета появились пробоины. Грохот снарядов становился все сильнее. И вдруг мы начали падать. Пронеслись секунды безумного страха. Помню напряженное выражение лица пилота. Обернувшись к сидящему за мной оператору, я увидела, как он с искаженным от ужаса лицом, вцепившись в какие-то ремни, пытается подтянуться вверх.
Чудо, да и только, — мы еще были живы. Никакого взрыва, никакого пламени — оказывается, нас не подстрелили. Выяснилось, что, когда обстрел стал особенно сильным, пилот, сохраняя присутствие духа, находчиво перевел машину в пике. Он снова выровнял самолет лишь в нескольких метрах над лесом и благодаря этому ушел от огня зениток. Но мы еще не миновали опасную зону — по нам то и дело стреляли. Тот полет сравним лишь со слаломом горнолыжника, при этом самолет летел так низко, что едва не касался крон деревьев и телеграфных проводов, а пилот постоянно менял направление и высоту. С моим другом Удетом я также пережила в свое время захватывающие моменты, но именно этот первый полет запомнился как самый волнующий в моей жизни.
В Данциге была штормовая погода, несколько попыток приземлиться на небольшом аэродроме оказались неудачными. Наконец пилоту все-таки удалось сесть, правда, повредив при этом самолет. Нам пришлось остаться в Данциге, поскольку сухопутного сообщения между этим городом и Берлином еще не существовало. Вдруг стало известно, что приезжает Гитлер. После прибытия он дал в Цоппоте[311] в отеле «Казино» обед, на который пригласили и меня. За скромным столом находилось около ста персон, по большей части офицеры. По правую руку от фюрера сидела госпожа Форстер, жена гауляйтера Данцига, а слева расположилась я.
Я воспользовалась представившейся возможностью, чтобы сообщить Гитлеру о событиях в Коньске. Его уже проинформировали, и он сказал то же самое, что и Рейхенау: такого преступления в немецкой армии еще никогда не бывало и виновные предстанут перед военным трибуналом.
За обедом Гитлер получил депешу. Он вполголоса несколько раз прочитал ее. Так как я сидела рядом, то смогла разглядеть отдельные строчки. В конце телеграммы стояла аббревиатура ГКСВ (Главное командование сухопутных войск). Главы этого ведомства просили разрешения начать, наконец, наступление на Варшаву. Фюрер обернулся к офицеру для поручений, передавшему ему телеграмму, и сказал возбужденным голосом:
— Вот уже в третий раз мы призываем польское правительство сдать Варшаву без боя. Я не хочу, чтобы начиналась стрельба, пока в городе есть женщины и дети. Мы должны еще раз сделать предложение о капитуляции и предпринять все возможное, чтобы убедить их в бессмысленности отказа. Это безумие — стрелять по женщинам и детям.
Так сказал Гитлер. Если бы мне рассказал об этом кто-то другой, не поверила бы. Но я — как ни трудно это дается — пишу правду. Для потомков миллионов жертв нацистского режима подобное высказывание, должно быть, звучит как насмешка. Однако, возможно, данный эпизод немного поможет понять шизофреническую сущность фюрера.
Перед отъездом из Данцига, мне довелось услышать речь Гитлера в Артусхофе, в которой он попытался оправдать войну против Польши. Фюрер говорил о жестоком обращении с немцами, ставшем просто невыносимым после смерти маршала Пилсудского, потом обвинил Англию в том, что она подталкивает Польшу к войне, и страстно клялся, что стремится к миру.
— Никогда, — сказал Гитлер, — у меня не было намерения вести войну с Францией или Англией — на западе у нас нет никаких военных целей.
После моего возвращения из Данцига по радио сообщили о взятии Варшавы. При помощи Удета, ставшего к тому времени начальником Управления технического снабжения Люфтваффе, я отправилась на военном самолете в польскую столицу, чтобы повидать своих сотрудников. Все они были здоровы и верили, что война скоро закончится. От них я узнала о первых противоречиях между немецкой и русской армиями. Из телефонных разговоров наших офицеров стало понятно, что русские претендуют на районы, занятые немцами в Галиции. Командование вермахта протестовало, но по личному приказу Гитлера озлобленным немецким генералам пришлось уступить Красной Армии. После решения фюрера флажки, обозначавшие на большой карте в штаб-квартире сухопутных войск линию фронта, передвинули на запад. Один из наших операторов должен был снять это. Здесь он услышал, как какой-то офицер, чертыхаясь, сказал: «Немецкие солдаты завоевали эту землю своей кровью, а Гитлер дарит ее русским».