Между тем теперешние вожди народа — Красс и особенно Аппий — не внушали Сципиону ни малейшего доверия. Честолюбец, перебежчик из аристократии, он готов был на все ради власти и почестей. Ослепленный тщеславием и мелкой мстительностью, он стремился помешать Публию остановить революцию, ибо ее бурные, мутные волны вознесли его так высоко. Вот почему Сципион делал все, чтобы ограничить влияние триумвиров. Они всегда не любили его и завидовали ему. Сейчас, когда он встал им поперек дороги, они возненавидели его. Они положили начало непрерывным нападкам на Сципиона не только на Форуме, но и в сенате (Cic. De re publ., I, 31). Чем кончилась бы эта борьба, неизвестно, если бы не неожиданные события.
Демократическая деятельность принесла огромную популярность триумвирам, особенно Крассу. Он был избран сначала верховным понтификом, то есть главой всего римского культа, а в 131 году до н. э., через два года после гибели злополучного Гракха, консулом. Красс достиг, казалось, венца своих желаний. Но честолюбие его не знало границ. Случилось так, что в то время вспыхнуло восстание в недавно присоединенном к Риму Пергаме. Восстание все разрасталось. Стало ясно, что один из консулов должен отправиться в Малую Азию подавлять мятеж Красс всеми силами стремился получить этот назначение. Но дело в том, что теперь он был верховным понтификом, а религия запрещала своему главе покидать Италию. Доныне ни один великий жрец не дерзнул нарушить этого запрет. Но соблазн оказался сильнее Красса. Он не только попрал заветы религии — он дерзнул использовать ее в своих политических целях. Вторым консулом был фламин [181] Марса. Все жрецы подчинялись понтифику, и, пользуясь этим, Красс запретил коллеге ехать на войну. «Консул Красс, верховный понтифик, наложил штраф на коллегу Флакка… за то, что он оставляет священнодействия» (Cic. Phil., XI, 18).
Народ был смущен и не знал, что предпринять. Две трибы даже предложили неожиданное решение — вместо консулов послать Сципиона, который «намного превосходил обоих военной славой и доблестью» (ibid.). Разумеется, это было химерой. Сенат никогда не передал бы командование частному человеку, да он и сам никогда не согласился бы на это, — не мог он оставить Рим в этот трудный момент. Но предложение это показывает, насколько римляне привыкли смотреть на Сципиона как на своего неизменного ангела-хранителя.
В конце концов ехать разрешили Крассу, запретив ему, правда, недостойные действия против коллеги. Но кампания не принесла ему желанной славы. Он потерпел поражение. И — позор неслыханный! — он, консул римского народа, живым попал в плен. Его привязали к седлу, и варвар-фракиец торжественно повез его из битвы. Со свойственным ему холодным здравым смыслом Красс понял, что положение безвыходное — ни уговоры, ни мольбы не спасут его от невиданного унижения. Он был безоружен. В руке его был только прут, которым он погонял коня. И он нашел выход. Неожиданно он повернулся к варвару и изо всех сил хлестнул его прутом по глазам, причинив адскую боль. Расчет оказался верен. Озверевший от боли фракиец забыл все на свете, бросился на пленника и прикончил его. Так Красс добился желанной смерти (Frontin., IV, 5, 16; Val. Max., Ill, 2, 12). Надо признать что если он и покрыл себя позором, то сумел избавиться от этого позора с мужеством, достойным своих великих предков.
Итак, Красс покинул Рим. Примерно в это же время скончался второй триумвир, Аппий Клавдий. На освободившиеся места в комиссию были выбраны два новых человека — Марк Фульвий Флакк и Гай Папирий Карбон [182]. Это были люди сравнительно молодые — ровесники покойному Гракху. Оба были ему если не друзьями, то по крайней мере приятелями. Фульвий был, по-видимому, тем самым сенатором, который предупредил Тиберия об опасности — это предупреждение и привело к роковому исходу. Карбон же был соучеником Тиберия: оба они прилежно посещали оратора Лепида Порцину (Cic. Brut., 96). После смерти Гракха оба — и Флакк, и Карбон — заявили себя горячими последователями убитого. Фульвий поднял в сенате вопрос о его убийстве и при этом осыпал Назику всевозможными оскорблениями (Cic. De or., II, 285). А Карбон постоянно оплакивал гибель Тиберия на народных сходках и открыто заявил, что пойдет по стопам Гракха (ORF-2, Crassus, fir. 14; Cic. De amic., 39).
Но в остальном это были люди очень разные. Фульвий был, по-видимому, субъективно честный человек, искренне преданный идеям демократии. Но он не блистал ни умом, ни талантами (Cic. Brut., 108) и был, что называется, без царя в голове. К тому же нрав у него был беспокойный, мятежный — все вокруг него кипело и бурлило (Plut. C. Gracch., 10). Но в силу его бестолковости все это кипение ровно ни к чему не приводило. По-видимому, он вообще был абсолютно неспособен обдумать последствия своих поступков. Он хотел спасти Тиберия, а вместо того погубил его. Позже он тайно начал мутить италиков, в результате они восстали и были сурово наказаны, а виновник всего этого Фульвий даже не помог им (Plut. C. Gracch., 10; App. В. C., I, 34). Люди добропорядочные его недолюбливали. «Сенату он внушал прямую ненависть, а всем прочим — немалые подозрения» (Plut. Ibid.). Его почитали заговорщиком и смутьяном.
Совершенно другим человеком был Папирий Карбон. Он был умен, ловок и необыкновенно красноречив. Его речи свойственна была какая-то необыкновенная плавность и напевность (Cic. De or., Ill, 28). «Это был оратор со звучным голосом, гибким языком и язвительным слогом…. он соединял силу с необычайной приятностью и остроумием… Карбон был также на редкость трудолюбив и прилежен и имел обыкновение уделять много внимания упражнениям» (Cic. Brut., 105). И в то же время Карбон был страшным человеком. Современники, по-видимому, считали, что он принадлежит к числу тех редких людей, которые начисто лишены моральных норм. Поэтому они смотрели на него с некоторым сверхъестественным ужасом, как на какое-то чудо природы. Поэт Люцилий называл его сыном Нептуна. Очевидно, он считал, что Карбон сродни циклопу Полифему, лестригонам и другим чудовищам, порожденным богом морей (Cic. De nat. deor., I, 63–64). «Если бы Люп или Карбон… — пишет он, — думали, что боги существуют, были бы они такими клятвопреступниками и подлецами?» (Ibid.) Цицерон же называет его бесчестным человеком (De leg., Ill, 35).
К демократии Карбон примкнул по расчету. Пока ему было это выгодно, он защищал дело Гракхов. Но после убийства Гая он не только отошел от него, но открыто переметнулся на другую сторону и даже имел низость публично защищать убийцу своего бывшего друга. Но этим Карбон ничего не достиг. Сенат и народ с равным отвращением отшатнулись от предателя. «Он потерял народное доверие из-за своего вечного непостоянства», — говорит Цицерон (Brut., 103).
Ясно, что появление таких двух триумвиров резко изменило лицо комиссии. Аппий и Красс были людьми солидными. От слишком опрометчивых действий их удерживали возраст и занимаемое в обществе положение. Папирий же и Фульвий были молодыми, энергичными людьми, которые отчаянно рвались к власти и почестям. Кроме того, Красс был знаменитым правоведом. Его участие в триумвирате придавало комиссии вид строгой законности. Между тем Карбон «законов не знал вовсе, обычаи предков знал еле-еле, а гражданское право в лучшем случае посредственно» (Cic. De or., 1,40).
Но тут необходимо сказать о третьем члене комиссии, до сих пор остававшемся в тени, — о Гае Семпронии Гракхе, младшем брате Тиберия. Однако здесь передо мной встает определенное затруднение. Дело в том, что развернулся Гай уже после смерти моего героя, значит, по всем законам жанра я не должна о нем говорить [183]. Но, с другой стороны, Гай сыграл роковую роль в жизни Сципиона, стало быть, о нем надо сказать, хотя все его планы и замыслы скрывались тогда в темных глубинах его души. И потом, мне кажется почти кощунством отрывать его жизнь от жизни Тиберия. Недаром их сравнивали с Диоскурами, которые неразлучны и на этом и на том свете. Предание говорит, что Диоскуры были братьями, детьми одной матери, но один был сыном Зевса, другой — простого смертного. И, когда смертный брат погиб, сын Бога пожертвовал из любви к нему своим бессмертием. Эта древняя легенда странно повторяется в истории братьев Гракхов. Пусть же перед читателем мелькнет трибунат Гая как видение того, чего более всего боялся мой герой.