Это — отрывок из фарса «Боги, герои и Виланд», из речей Еврипида. Попробуем перевести его, сохраняя непрерывность мелодического потока: «Тут вступает на порог вся закутанная в черное меч своей коварной власти в руке царица мертвых, водительница в Аид, неумолимая судьба и поносит благосклонно неспешащего бога, грозит уж Алькесте и Аполлон оставляет дом и нас».
От штюрмерской натуральности раннего Гёте не закрыто ничего: не закрыты даже возможности гомеровского синтаксиса и гомеровского слога. Так вершится Зевесова воля в словах Еврипида: «Denn er erweckte die Toten, aber er ist erschlagen von Jupiters Blitz, der nicht duldete, das er erweckte vom ewigen Schlaf die in Staub gestreckt hatte nieder sein unerbittlicher Ratschlub» [393] .
«Ибо Эскулап оживлял мертвецов, но убит он был молнией Юпитера, который не потерпел, чтобы пробуждал он от вечного сна тех, кого сразила его неумолимая воля».
Что эти небольшие фрагменты взяты из фарса, очень показательно: фарс сталкивает эпохи и стили, античность и рококо, и сталкивает не только в комической игре, но и в самой серьезной борьбе за стиль, потому что речь шла о том, следовать ли приглаженной и добропорядочной античности середины XVIII в. или живой и бурной античности, о которой у самого Гёте в 1773 г. еще не могло быть ясного представления. Пока стилистические стихии не признают границ жанров и не находят определенно и безошибочно своих объектов.
Как в фарсе, так и в «Пра-Фаусте», в разобранной уже сцене, звучит высокий стиль, когда Фауст обращается к духу. Для редакции 1808 г. Гёте потребовалось одно движение пера, чтобы вычеркнуть из этой фразы три слова, снять излишний элемент риторической обстоятельности, тогда речь засверкала всеми своими красками (строки 36–40 этой сцены в издании Э. Грумаха).
Современникам стилистическое искусство Гёте часто представлялось безыскусностью. Действительно, непросто сказать, в чем заключена чарующая сила классической прозы Гёте, ее «спокойной ясности» [394] . Стилистический результат словно бесследно скрывает в себе долгий процесс становления — обуздания «колоссальности». Этот процесс целен и полярен; полюсами его являются, с одной стороны, самовоспитание поэта, его работа над собою, с друюй стороны, овладение всемирно-исторической перспективой в творчестве. Как первое, самовоспитание, отнюдь не означает приспособления к какому-либо внешнему, существующему идеалу поведения, так и второе, всемирно-исторические перспективы, открывающиеся в творчестве, не требует непременно космически широких материала и фабулы. Личность и история здесь, в творческом процессе, едины. Гёте в «Годах странствия Вильгельма Мейстера» понимает это единство даже и так: человек может находиться в непостижимой, загадочной и тем не менее реальной «симпатической» связи с мировым механизмом планет и звезд [395] , так же и ход истории, ее направленность и ее целостность может быть почувствована и увидена даже и с отдельной, частной и, казалось бы, ограниченной точки зрения. Гёте, который в 1792 г. говорил, по своим позднейшим воспоминаниям, о наступлении «поворотного часа истории» [396] , был призван предчувствовать и понимать связь и распадение времен.
Таковы глубины, которые оставляет позади себя или прячет внутри себя классический стиль Гёте, и такова заключенная в нем полярность. Гёте, однако, более чем далек от того, чтобы заявлять о своей глубине и поражать воображение широтою перспектив; это и не было бы совместимо с классическим качеством стиля. Все заявленное должно уложиться в одну плоскость явления («текста*). Все сложное должно предстать в простоте, даже и в том случае, если большинство читателей никогда и не заметит в простоте сложности.
«Беседы немецких эмигрантов» (1795) начинаются с такого развернутого периода:
«В те несчастные дни, что имели самые печальные последствия для Германии, для Европы и даже для всего остального мира, когда воинство франков ворвалось в наше отечество через дурно защищенную щель, одно благородное семейство оставило свои владения в тех областях и поспешно переправилось через Рейн, чтобы избежать неприятностей, что грозили всем известным людям, которым вменяли в преступление, что своих отцов они вспоминали с радостью и гордостью и пользовались привилегиями, каких пожелал бы для своих детей и потомков всякий благоразумный отец* [397] .
Весьма длинный абзац, изобилующий придаточными предложениями, с очень точными синтаксическими связями, между тем он совершенно прозрачен, легко обозрим и не представляет ни малейшего затруднения при чтении (конечно, по-немецки!). Все это построение — торжество гармонии как гетевского искусства прозы: все здесь взаимно уравновешено: и ритм, и синтаксис, и самый смысл. Плод векового стилистического развития! [398]
Но тогда этот непатетический, эпически-спокойный текст — начало «Бесед немецких эмигрантов», — очевидно, крайне неудачный пример для характеристики классического стиля. Классическое не должно означать нарочитого, насильственного примирения противоречий, о чем речь уже шла выше, а в этом отрывке Гёте, как можно думать, затушевывает и затуманивает реальный исторический конфликт, связанный с войнами послереволюционной Франции. Чуть приподнятый слог начинает отрывать рассказ от исторической реальности: тут и «франки» вместо французов, и «дурно защищенная щель», и осторожно выбранное «Bedrдngnisse» для обозначения превратностей, которые могли ожидать немецких аристократов на захваченном французами левом берегу Рейна. Нет, собственно, и аристократии, а есть «благородное семейство* («eine edle Familie»), аристократическое (раз «семейство»), но сразу же наделенное душевным, человеческим благородством, и есть загадочные «ausgezeichnete Personen», т. е. люди, чем-либо отличные от других, отмеченные, выделяющиеся среди остальных. И, наконец, представление, будто аристократов преследовали за их «воспоминания», а социальные привилегии одних не исключали привилегий других. Итак, аристократы превратились в душевноблагородных и благоразумных людей, которые приобрели то, что другие хотели бы, но не смогли или не успели приобрести.
Неудивительно, что такие левые публицисты, как И. Ф. Рейхардт [399] , были искренне возмущены произведением Гёте, в котором видели выступление в пользу контрреволюционных сил, тем более, что начало «Бесед» появилось в первом же номере шиллеровского журнала «Die Horen», программа которого категорически исключала обсуждение актуальных политических событий [400] . Но ни Рейхардт, ни другие современники Гёте, подходившие к гетевским «Беседам» как публицисты и имевшие на это полное право, не учитывали всех стилистических нюансов произведения, как не могли знать и всех закономерностей творчества Гёте. Поэтому такое чтение было односторонним.
От общей характеристики эпохи Гёте переходит к характеристике общества немецких эмигрантов в его расслоении, и здесь, в разговоре между ними, дело быстро доходит до принципиального и острого конфликта. «Племянник Карл», имение которого захвачено и разорено французами, «тем не менее не может быть врагом нации, которая обещала миру такие преимущества и об умонастроениях которой он узнавал по суждениям и речам некоторых ее сограждан» [401] . В его споре с противником, «тайным советником», он осмеливается утверждать, что «гильотина и в Германии найдет для себя благословенную жатву и не минует ни одной виновной головы» [402] , после чего старому советнику остается сказать только, что «ьHOBb подтвердилось старинное правило: лучше попасть в руки турок, чем вероотступников» [403] .
Очевидно, что ничто в этом споре не смягчено и не затушевано, но принципиальные идейные разногласия именно так и представлены — как объективные, резкие противоречия, без преувеличений, но и — главное — без всякой сентиментальности. Эти противоречия суть просто реальные возможности мысли, как они даны в обществе, и весьма поразительна объективность, с которой Гёте запечатляет их в этом своем произведении; едва ли на это был способен какой-либо другой прозаик того времени [404] . Расслоение общества для Гёте — это поначалу распадение общества (здесь — общества немецких эмигрантов, «благородного семейства на возможные, мыслимые «моральные типы» («при поспешном бегстве поведение каждого, — предуведомляет Гёте, — было характерным и бросалось в глаза» [405] ). Но от моральных типов Гёте приходит к идеологическим позициям, которые как бы укоренены в частном (лицо, индивидуальность, характер каждого) и в общественном (распадение общества на «типы»).
И «племянник Карл» получает моралистическое объяснение: «Как любящих обычно ослепляет страсть, так то было и с Карлом. Им хочется обладать одним-единственным благом и кажется, что безо всего остального можно обойтись»… [406] Общественное тут поясняется частным, но проблема, которая стоит перед Гёте и которая вновь наиболее остро поставлена перед ним французской революцией, — это соотношение частного и общественного.