Соображения этого ученого, разумеется, имеют под собой определенные основания, но, как и при всякой претендующей на глобальность классификации, к тому же сводимой к двучленной схеме, они чрезмерно универсальны и могут служить скорее в качестве исходной рабочей гипотезы. Это своего рода идеальный тип, который едва ли может получить достаточные обоснования при более детальном и углубленном исследовании конкретного материала.
Моя научная компетенция не позволяет мне вдаваться в обсуждение восточных и иных цивилизаций, подводимых Дюмоном под тип homo hierarchicus. Останемся на почве западноевропейской средневековой истории. Для медиевистов последних двух-трех столетий человек Средневековья являл собою некий компонент феодальной социально-правовой структуры, глубоко и последовательно иерархизованной. В нем видели не столько автономную личность, сколько существо, и объективно, и субъективно подчиненное целям и ценностям корпорации. Не имея намерения окончательно отвергнуть эту модель, я, тем не менее, вслед за рядом предшественников, вынужден пересмотреть ее самым существенным образом: сеньориально-вассальные связи, равно как и связи цеховые, вовсе не исключали договорного характера человеческих взаимоотношений, т. е. определенного и отнюдь не маловажного элемента свободы.
Короче говоря, не покидая общества средневекового Запада, мы можем обнаружить в нем как homo hierarchicus, так и homo aequalis. При этом речь должна идти, по-видимому, не только об эволюции во времени, в ходе которой иерархическая зависимость уступала место формальному равенству, но – и это особенно важно подчеркнуть – об уникальном сопряжении обоих принципов, об их неразрывном органическом и, смею добавить, изначальном единстве.
Если посмотреть на средневековое общество глазами Адальберона Ланского, различая в нем преимущественно лишь три массовидных сословия, соподчиненных одно другому, если довериться органологической схеме, которая уподобляла общественное целое устройству человеческого тела, то можно без особых препятствий увидеть в этой социально-культурной системе реализацию принципа, отвечающего модели homo hierarchicus. Если же не удовольствоваться столь всеобъемлющей схемой, то приходится погрузиться в детальное рассмотрение многообразных мирков, из которых состояло это общество, микроструктур, то возникавших, то рассыпавшихся, основанных частично на насилии и принуждении, частично же – на добровольном согласии индивидов. Сплошь и рядом, или даже как правило, человек включался не в одну-единственную малую группу, но принадлежал одновременно к ряду их. Поэтому неправомерно предполагать, что группа без остатка его поглощала. Принадлежность к нескольким социальным миркам создавала противоречивую и далеко не лишенную внутренних напряжений систему отношений, в которой индивид так или иначе не был лишен возможности выбора. Следовательно, феодальная несвобода в той или иной мере допускала и даже предполагала элементы свободы, мобильности и известного самоопределения.
В целом же хочу вновь подчеркнуть: глобальные генерализации небесполезны как один из инструментов исследования, но они опасны в тех случаях, когда историк их реифицирует, забывая, что они суть не более чем умственные конструкты. В контексте этой книги такое утверждение влечет за собой вывод: рассуждая о типе личности, характерном для того или иного исторического периода, в частности средневекового, мы несколько «перенапрягаем» полученные нами конкретные наблюдения, и здесь надобна чрезвычайная осмотрительность.
Надеюсь, собранный в этой книге материал дает некоторое, далекое от желательной полноты представление об индивиде, существенно отличавшемся от его собрата Нового времени. Но вместе с тем – возможно ли отрешиться от мысли, что люди той эпохи, при всех чертах сходства, обусловленных их религиозностью и языком культуры, не менее разительно отличались один от другого? Абеляру и Бернару Клервоскому было трудно, если вообще не невозможно, понять друг друга, и вряд ли Петрарка удостоил бы своего внимания и сочувствия авиньонского клирика Опицина…
* * *
Согласно формуле схоластов, individuum est ineffabile. He представляет ли собой эта неуловимость органическое свойство средневековой личности? Она по-своему очерчена, но очертания эти существенно иные и, возможно, менее четкие, нежели контуры личности человека Нового времени, который с большей энергией подчеркивает свою уникальность и неповторимость.
По выражению П. Бицилли, средневековый человек страшится собственной индивидуальности. Но что это значит? – Вовсе не то, что таковая отсутствует. Описывая самого себя в терминах и образах, унаследованных из традиции и прецедента, средневековый индивид играет в прятки с собственным Я. Но пусть эта игра, продиктованная условиями религии и нравственности эпохи, равно как и правилами риторики, не введет в заблуждение современного исследователя. Личности, с которыми нам довелось познакомиться, все разные, несмотря на общность знаково-понятийной системы. Нельзя отрицать, что мы располагаем известными, пусть ограниченными, возможностями представить себе индивидуальный облик Аврелия Августина или Абеляра, Бертольда или Опицина.
Своеобразие средневековой личности трудноуловимо, и нам пришлось довольствоваться, скорее, разрозненными наблюдениями. Вот еще одно из них.
В ряде литературных текстов той эпохи мы сталкиваемся с феноменом «хронотопоса» – пространственно-временного единства, в каковом локализуется герой произведения. В «Песни о Нибелунгах» Зигфрид, Брюнхильд, Гунтер остаются сами собой до тех пор, пока пребывают в органичной для них пространственно-временной среде; когда же они ее покидают, то утрачивают свои изначальные качества и обречены на гибель.
То, что мы находим в рыцарском эпосе, можно встретить и в поэзии, адресованной простолюдинам. Зажиточный крестьянин Хельмбрехт пребывает в гармонии с миром и с собственным социальным статусом, тогда как его непутевый сын, который порывается покинуть крестьянскую среду и выдать себя за рыцаря, погибает жалкой смертью.
Примерно в то же время, когда была сочинена поэма «Майер Хельмбрехт», Бертольд Регенсбургский в своих проповедях энергично настаивал на необходимости для каждого члена общества оставаться в присущем ему социальном разряде и с максимальным тщанием выполнять сопряженные с этим статусом функции.
Мне кажется, что эта тесная привязка индивида к его локальному и временному социальному микрокосму дает возможность несколько ближе подойти к пониманию «средневекового типа личности». Человек Средневековья – в той или иной мере сословное существо, его социальный статус и самосознание отчасти обусловлены этой его принадлежностью. Но последняя вовсе не элиминирует его идентичности; его служба и служение, его права и обязанности образуют ту матрицу, которая способствует выявлению черт его индивидуальности.
Мы привычно говорим о сеньорах и вассалах, о господах и подданных, полагая, что корпоративно-иерархическая структура определяла все стороны жизни и нивелировала индивидуальность. Но присмотримся хотя бы к тому, что раскрылось в протоколах инквизиции, ведшей расследования ереси катаров в пиренейской деревне Монтайю. Перед писцами прошли сотни мужчин и женщин, они поведали о самых разных сторонах своего житья-бытья. В центре этих рассказов – отношения людей: семейные, хозяйственные, религиозные, сексуальные. Чего почти нельзя найти в показаниях, это отношения с властью, воплощенной в фигурах церковных и светских господ: в лучшем случае сеньоры присутствуют где-то на отдаленной периферии памяти крестьян. На переднем плане – сельский кюре, еретик, прелюбодей, короче – индивид с собственным характером, со своей личной судьбой.
Не означает ли это, что тот тип исторических источников, который предпочтительно использовали историки вплоть до недавнего времени, в немалой мере определял наше виденье и общества, и отдельно взятого человека той эпохи? Впрочем, самое наше виденье и лежало в основе отбора источников, а потому мы находили в Средневековье только то, что хотели в нем видеть.
* * *
Позволю себе признание личного свойства: на каком-то этапе работы я, разбирая вопрос о личности на средневековом Западе, испытал потребность написать некий автобиографический этюд. Я стремился дать себе отчет о собственном пройденном пути историка, охватывающем не менее полустолетия. Эти позывы возникали и прежде, в течение 90-х годов, и кое-какие фрагменты уже появились в печати. Я размышлял уже не о личности средневекового человека, столь же изменчивой, сколь и проблематичной, но о чем-то, казалось бы, непреложном – моем собственном Я. Сюжеты различные, но отнюдь не лишенные внутренней связи. Ибо я попытался на самом себе поставить опыт, которому до этого подвергал людей, живших многие столетия тому назад. Материал, возможности проникновения в него и его осмысления кажутся несопоставимыми, и вместе с тем такого рода перекличка не вовсе лишена смысла.