Слишком большое количество опечаток окончательно портит впечатление от этой книги. Последние лет двенадцать подарили нам «шедевры» издательского дела с рекордным числом опечаток (достаточно вспомнить загубленный в середине 90-х единственный пока в России сборник прозы Игоря Померанцева – его явно не касалась рука корректора. Да и редактора тоже.) «Сверстники» Софии Парнок до рекорда, конечно, не дотягивают, но по степени дикости корректорских оплошностей могли бы составить конкуренцию кому угодно. На странице 31 читаем (далее следует текст, представленный именно так, как он напечатан в рецензируемой книге):
«Ибо
что знач ит усовершенствовать, „обработать“
художественную ф
орму, как не усовершество– ва
ть свое содержание?»
Истинный авангард!
На странице 36 Бориса Бугаева обзывают «Андреем белым», на странице 80 бедный Брюсов «довит» метры, а на странице 41 достается даже Пушкину, который просто-таки погрязает в тавтологии:
«Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чертит
И свой рисунок беззаконный
На ней бессмысленно чертит».
Стивен Спендер. Храм / Предисл. Е. Берштейна; Пер. с англ. В. Когана. М.: Глагол, 1999. 272 с.
В 80-е годы среди выживших писателей-модернистов стало модным доделывать и издавать свои ранние романы. Смертельно больной Кортасар печатает «Экзамен»; Стивен Спендер, английский поэт, прозаик, критик, друг Одена и Ишервуда, вдруг решает отдать на суд публики «Храм». Что это: старческое крохоборство, отчаянный жест вслед уходящей жизни, попытка преподать урок окружающей скептически-релятивистской культуре? Трудно сказать. В любом случае, «Экзамен» еще можно серьезно рассматривать эстетически; «Храм» – вряд ли.
На обложке русского издания этого романа красуется купающийся арийский юноша. Над его головой, крупными буквами – СТИВЕН СПЕНДЕР. И еще крупнее: ХРАМ. «Храм» и есть этот полунагой немчик в его мышцатой телесности; роман Спендера есть описание паломничества в страну таких вот «храмов» – веймарскую Германию. Поначалу кажется, что перед нами – нечто вроде «романа с ключом», в котором под чужими именами выведены сам Спендер и его друзья Ишервуд с Оденом. Они живут себе поживают в Оксфорде, без конца треплются на разные темы, пописывают стихи и романы. В общем, ранний Хаксли. «Желтый Кром». Однако затем возникает некий немец Эрнст Штокман и приглашает главного героя в Германию, в Гамбург – естественно, не на луну смотреть, а «изучать немецкий для письменной работы по философии». Философия оказывается несколько греческого толка, с изрядной к тому же долей сенсуализма. Героя водят по гомосексуальным кабакам, буржуазным и богемным домам, бисексуальным тусовкам и живописным окрестностям Рейна. Много пива. Много доступных мальчиков. Много разговоров о разном. На дворе – лето 1929 года. До начала мирового экономического кризиса остается еще несколько месяцев. Затем герой уезжает в Англию и навещает Германию уже в 1932 году. Красивые мальчики превращаются в красивых нацистов и женятся на краснощеких крестьянских девках. На некогда развеселых улицах штурмовики дерутся с тельмановцами. Поголовно все обсуждают еврейскую проблему. Герой встречает своего друга Брэдшоу (читай – Ишервуда), который как раз сочиняет роман о происходящем (читай – «Прощай Берлин»). Становится ясно, что лучше людей, чем писатели-англичане (к тому же – выпускники Оксфорда), на свете нет. И последнее: первая часть (о 1929 годе) называется «Дети солнца», вторая – еще оригинальнее – «Во тьму».
По гамбургскому счету этого романа о Гамбурге нет. Просто «человеческий документ», из тех, которые так «обожал» Набоков. Несколько прелестных описательных пассажей, две-три живые реплики в диалогах – и все. Легко написанное, легко читающееся, вполне типичное сочинение двадцатых – начала тридцатых, которое дает довольно верное представление о головокружительной вольности нравов семнадцати европейских лет между подписанием Версальского договора и гражданской войной в Испании: отцовская мораль сгнила где-то во фландрских окопах, Бог давно умер, королева Виктория тоже. Как сказал бы Розанов, «когда начальство ушло».
Вадим Руднев. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. II. М.: Аграф, 2000. 432 с.
Вадим Руднев отличается от многих современных философов удивительной трезвостью; речь, конечно, не о бытовой трезвости, а о рефлективной. Мысль его движется равномерно, последовательно, каждым своим шагом создавая основу для следующего. Кажется, он действительно считает, что «Ад» находится в районе «Marginem», «на краю», в гибельном пограничье, поэтому предпочитает держаться в логически выверенной середине. Не стоит, конечно, отождествлять «середину» со «здравым смыслом», этим фольклором философии. Логика, доставшаяся Рудневу от его духовного наставника Витгенштейна, – неумолима; а вот «здравый смысл» – уступчив. Впрочем, неумолимая логическая поступь автора, направляющегося «Прочь от реальности», несколько сбивается в последней психоаналитической главе, но кого, кроме самого дедушки Фрейда, не приводила в смятение чувств эта темная, какая-то сологубовская ворожба с аккомпанементом назойливого завывания: «невроз – невроз – невроз – невроззззззззззз»?
Как сделана книга Вадима Руднева? Читатель движется от «Текста» к «Сюжету», от «Сюжета» – к так называемой «Реальности». Обычно авторы философских книг на этом и останавливаются. Тем неожиданнее (и провокативнее) звучит название последней главы (и всей книги): «Прочь от реальности». И вот вопрос (перефразируя классика): «От какой реальности мы отказываемся?», точнее «бежим прочь»? От исчезнувшей, мертвой, убитой «реальности». О том, кто совершил это страшное преступление, см. последний раздел последней главы книги.
И последнее: нет более сильного галлюциногена, чем логика и трезвость. И почему строжайшие рассуждения в духе «Это моя рука» всегда припахивают китайским опием? И почему, начав с цитат из почтенных Бора, Геделя и Лотмана, неизбежно заканчиваешь этим: «ясно, что стремление к экстремальности и чистоте опыта (каким бы страшным и фантастическим он ни оказался) не может и не должно находить отклика»? Вы чувствуете эту печаль, эту безнадежность: «не может и не должно находить отклика»?
Антология фантастической литературы / Сост. X. Л. Борхес, А. Бьой Касарес, С. Окампо. СПб.: Амфора, 1999. 637 с.
Хорхе Луис Борхес имел (помимо общеизвестных) две слабости: трепетную любовь к второстепенным и третьестепенным писателям и (отчасти совпадающую с первой) неистребимую преданность друзьям по богемной юности. Рецензируемая книга – довольно объемистый памятник обеим слабостям. Тексты Хосе Бьянко, Хуана Родольфо Вилькока, Элены Гарро, Рамона Гомеса де ла Серна, Сантьяго Дабове, Делии Инхеньерос, Сильвины Окампо и других (не говоря уже о незабвенном Маседонио Фернандесе) действительно, в той или иной степени, можно отнести к жанру «фантастической литературы». Но особая «фантастичность» этих текстов не в причудливых сюжетных построениях, не во внезапных кошмарах, не в изысканном порой правдоподобии, а в фантастической похожести друг на друга, а точнее, на их платоновский архетип – на сочинения самого Хорхе Луиса Борхеса. И даже не на сами сочинения, а на некую эссенцию их; быть может, они принадлежат к неизвестному пока литературоведению жанру – жанру «борхес».
То же самое можно сказать и об авторах «Антологии», никогда не слыхавших о существовании великого аргентинского слепца. Даже о тех, которые умерли задолго до рождения автора «Пьера Менара». Заманчиво было бы предположить, что именно Борхес сочинил «Святого» Акутагавы Рюнюскэ, «Певицу Жозефину» Кафки, притчи Чжу-анцзы… Не могу только представить его автором «Улисса», хотя великий ирландец тоже неважно видел…
Читать эту книгу подряд довольно скучно, зато ее увлекательно листать, просматривать, раскрывать наугад. Особое удовольствие – справки об авторах, составленные Борисом Дубиным. Две трети имен – совершенно неизвестны, по крайней мере вашему покорному слуге. Какое счастье представлять себе эти недоступные книги – «Арлекинаду» «английского математика и писателя» Холлоуэя Хорна, «Спящий клинок» «аргентинского писателя из круга М. Фернандеса» Мануэля Пейру, «Среди магов и мистиков Тибета» «французского ориенталиста» Александра Давид-Нэля!
Амброз Бирс. Страж мертвеца. СПб.: Азбука, 1999. 352 с.
Бирс вполне мог бы оказаться среди авторов[1] борхесовской «Антологии фантастической литературы». Один из самых верных учеников Эдгара Алана По, он обожал причудливые сюжетные построения; впрочем, в его загадках не было и следа математической логики «Золотого жука» или «Убийства на улице Морг». Ветеран Гражданской войны, калифорнийский журналист эпохи «позолоченного века», он уже не обожествлял человеческий разум, да и энергетика жителя Западного побережья США была иной, нежели у тихого пьяницы из Новой Англии. В рецензируемом издании (как и во всей серии «Азбука-Классика») бесконечно интересно одно обстоятельство: книга есть не что иное, как перепечатка советского издания 1966 года. Кто сейчас отправится в библиотеки искать переводной том 34-летней давности? Между тем эти переиздания – памятник не только нынешней культурно-исторической эпохе (с проснувшимся вдруг интересом к переводным героям «эпохи застоя» – Вирджинии Вулф или Габриэлю Гарсиа Маркесу), но и той эпохе, когда эта книга была впервые напечатана по-русски. В каком ряду тогда воспринимался Амброз Бирс? Почти исключительно – в фронтовом, военном: Хемингуэй, Олдингтон, Ремарк. Ужасы войны, отвращение к красивым словам, окопная правда. И действительно, достаточно прочитать такой, например, отрывок из Бирса, чтобы понять, с каких батальных полей явился в американскую прозу Хемингуэй: «Отталкивающее зрелище являли собой эти трупы, отнюдь не героическое, и доблестный их пример никого не способен был вдохновить. Да, они пали на поле чести, но поле чести было такое мокрое! Это сильно меняет дело». Но то – советские шестидесятые; время, когда кого-то интересовала «правда». Настоящая «правда», в том числе и о войне. Сейчас же, в 2000 году, меня занимает несколько другое. Как пишет автор послесловия Ю. Ковалев, «полное собрание сочинений Бирса, подготовленное им самим, насчитывает двенадцать томов, заполненных стихами, рассказами, сатирическими памфлетами, очерками, политической публицистикой, литературно-критическими статьями, а также многочисленными образцами газетно-журнальных публикаций, совокупно именуемых журналистикой». Я вспоминаю другого англоязычного писателя, такого же «весельчака» и «жизнелюба», оставившего после себя столь же пестрое собрание сочинений. Это Томас Де Куинси. Американец сочинил «Словарь циника», англичанин – «Исповедь англичанина, употребляющего опий». И тот и другой, перефразируя Борхеса, не столько писатель, сколько целая литература.