Эта декларация переводческих вольностей звучит очень гордо и даже заносчиво.
Но мы, читатели, смиренно полагаем, что воля переводчика здесь ни при чем.
Ведь, как мы только что видели, каждый переводчик вносит в каждый сделанный им перевод некую частицу своей собственной личности. Всегда и везде переводчики добавляют –
в чужую скорбь свое негодованье,
в чужое тленье своего огня, –
а порою в чужой огонь – свое тленье.
В «Гамлете», которого перевел Борис Пастернак, слышится голос Пастернака, в «Гамлете», переведенном Михаилом Лозинским, слышится голос Лозинского, в «Гамлете», переведенном Власом Кожевниковым, слышится голос Кожевникова, и тут уж ничего не поделаешь. Это фатально. Художественные переводы потому и художественные, что в них, как и во всяком произведении искусства, отражается создавший их мастер, хочет ли он того или нет.
Мы, читатели, приветствуем все переводы, в которых так или иначе отразился Мартынов, но все же дерзаем заметить, что были бы очень благодарны ему, если бы, скажем, в его переводах стихотворений Петефи было возможно меньше Мартынова и возможно больше Петефи.
Так оно и было до сих пор. Во всех своих переводах Мартынов по свойственной ему добросовестности стремился воспроизвести наиболее точно все образы, чувства и мысли Петефи.
Теперь наступила другая пора, и Мартынов нежданно-негаданно оповещает читателей, что, если ему случится перевести, скажем, «Гамлета», этот «Гамлет» будет не столько шекспировским, сколько мартыновским, так как он считает для себя унизительным изгибаться перед Шекспиром, «точно дама в танце, как в данс-макабре или контрдансе».
Боюсь, что в ответ на его декларацию учтивые читатели скажут, что хотя в другое время и при других обстоятельствах они с большим удовольствием прочитают собственные стихи переводчика, но сейчас, когда им встретилась надобность ознакомиться по его переводу с шекспировской трагедией «Гамлет», они считают себя вправе желать, чтобы в этом переводе опять-таки было поменьше Мартынова и возможно больше Шекспира.
Конечно, «попугайных» переводов никто от него никогда и не требовал. Все были совершенно довольны прежними его переводами, в которых он так хорошо передавал поэтическое очарование подлинников.
Именно таких переводов требует наша эпоха, ставящая выше всего документальность, точность, достоверность, реальность. И пусть потом обнаружится, что, несмотря на все усилия, переводчик все же отразил в переводе себя, – он может быть оправдан лишь в том случае, если это произошло бессознательно. А так как основная природа человеческой личности сказывается не только в сознательных, но и в бессознательных ее проявлениях, то и помимо воли переводчика его личность будет достаточно выражена. Заботиться об этом излишне. Пусть заботится только о точном и объективном воспроизведении подлинника. Этим он не только не причинит никакого ущерба своей творческой личности, но, напротив, проявит ее с наибольшей силой.
Так Леонид Мартынов и поступал до сих пор. Вообще – мне почему-то чудится, что весь этот бунт против «данс-макабров» и «контрдансов» есть минутная причуда поэта, мгновенная вспышка, каприз, который, я надеюсь, не отразится никак на его дальнейшей переводческой работе.
Глава третья
Неточная точность
Что очень хорошо на языке французском, то может в точности быть скаредно на русском.
Сумароков
Стараясь передать Мильтона слово в слово, Шатобриан, однако, не мог соблюсти в своем преложении верности смысла и выражения. Подстрочный перевод никогда не может быть верен.
Пушкин
Словарные ошибки встречались не раз у самых больших переводчиков, и все же их переводы гораздо художественнее (и значит вернее) огромного множества таких переводов, где каждое отдельное слово передано с максимальной точностью. Лермонтов смешал английское kindly (нежно) с немецким das Kind (дитя) и перевел строку Бернса «Had we never loved so kindly»:
Между тем эта строка означает:
Если б мы не любили так нежно…
Тургенев, переводя «Иродиаду» Флобера, сделал из ее дочери сына, превратив таким образом Саломею в мужчину[53].
Виссарион Белинский перевел слово «vaisseaux» – корабли, а в подлиннике шла речь об артериях.
Валерий Брюсов имя Керубино перевел – Херувим, то есть превратил мальчишку в ангелочка.
И все же их переводы – мы знаем – имеют большую литературную ценность.
Словарные несоответствия указывать очень легко. Если в подлиннике сказано лев, а в переводе собака, всякому ясно, что переводчик ошибся. Но если он извратил не отдельные слова или фразы, а основную окраску всей вещи, если вместо взрывчатых, новаторски-дерзких стихов он дал в переводе благополучно-шаблонные, вместо горьких – слащавые, вместо текучих – занозистые, мы почти бессильны доказать рядовому читателю, что ему всучили фальшивку. Я вспоминаю пятистишие Пушкина, переведенное на немецкий язык и с немецкого обратно на русский:
Был Кочубей богат и горд
Его поля обширны были,
И очень много конских морд,
Мехов, сатина первый сорт
Его потребностям служили.
Изволь, докажи читателю, что хотя тут нет ни отсебятин, ни ляпсусов, хотя переводчик аккуратно строка за строкой скопировал подлинник, хотя кони у него так и остались конями, меха – мехами, Кочубей – Кочубеем, для всякого, кто не совсем равнодушен к поэзии, этот перевод отвратителен, так как Пушкин подменен здесь капитаном Лебядкиным, тем самым, который сочинил знаменитый шедевр:
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
А потом попал в стакан.
Полный мухоедства.
Если бы по этому переводу мы вздумали знакомиться с творчеством Пушкина, Пушкин явился бы нам дубиноголовым кретином[54].
Здесь главная трагедия переводческого искусства – оно зачастую содержит в себе клевету на переводимого автора.
Я утверждаю, что в настоящее время в зарубежных журналах и книгах публикуется множество таких переводов Тютчева, Кольцова, Маяковского, Блока, Анны Ахматовой, Пастернака, Есенина, которые так же похожи на подлинник, как вышеприведенные строки на пушкинские:
Богат и славен Кочубей,
Его луга необозримы,
Там табуны его коней
Пасутся вольны, нехранимы
И много у него добра,
Мехов, атласа, серебра…
И кто же не знает, что точно таким же манером были воссозданы на русском языке и Лопе де Вега, и Гете, и Лорка! Но нет ничего труднее, как разоблачить эту клевету переводчиков, потому что она выражается не в отдельных словах или фразах, а в неуловимой тональности речи, для определения которой еще не выработано никаких измерений.
Буквальный – или, как выражался Шишков, «рабственный» – перевод никогда не может быть переводом художественным. Точная, буквальная копия того или иного произведения поэзии есть самый неточный, самый лживый из всех переводов.
Как бы для того, чтобы доказать эту истину, в тридцатых годах появился в печати перевод романа Диккенса «Оливер Твист», весь продиктованный безумным желанием дать русскому читателю точнейшую копию фразеологии английского подлинника.
Желание чрезвычайно почтенное, но результат получился плачевный: «точнейшая копия» превратилась в корявый сумбур, в чем очень легко убедиться, прочтя, например, вот такую невозможную фразу, типичную для всего перевода:
«В верхней комнате одного из домов, в большом доме, не сообщавшемся с другими, полуразрушенном, но с крепкими дверьми и окнами, задняя стена которого (?) обращена была, как описано выше, ко рву, собралось трое мужчин, которые, то и дело бросая друг на друга взгляды, выражавшие замешательство и ожидание, сидели некоторое время в глубоком и мрачном молчании».
Прочтите эту фразу вслух (непременно вслух!), и вы увидите, к каким нескладицам приводит наиточнейшее копирование иноязычного синтаксиса.
Которого… которые… некоторые… Мы не вправе инкриминировать такую неуклюжую фразеологию Диккенсу, так как у него эта самая фраза изящна, проста и легка.
Перевод сделан А.В. Кривцовой. Такие нескладицы у нее на каждой странице.
«Я, который столько знает и столько людей сможет вздернуть, не считая себя самого…»
Или:
«Воздух кажется слишком зараженным даже для той грязи и гадости».
Или: