Эта установка исходит из убеждения, что размышления об особенностях феномена загадки и поиски адекватных методов анализа представляют собой одну неразрывную проблему. Методы такого анализа нельзя сформулировать a priori. Готовые концепции должны приниматься во внимание, но при этом их следует подвергать полному критическому пересмотру на пригодность в данном случае, что позволит развивать теоретическую мысль без предрассуждений и в ответ на вызов, бросаемый данным особенным предметом.
Дело было жарким летом 1981 года. Я сидел в книгохранилище библиотеки Индианского Университета в Блумингтоне в ожидании Вадима Всеволодовича Ляпунова, с которым мы в ту пору изучали морфологию русской пословицы, и читал загадки в собрании пословиц и загадок Владимира Даля. Наши занятия пословицей позволили мне по-новому читать загадку. Подойдя сзади и заглянув через плечо в мою книгу, Вадим Всеволодович сказал: «А со мной знаете какая незадача вышла? Есть у нас тут известный фольклорист О. Недавно в связи с какой-то своей работой он попросил меня послужить ему в качестве native informant в разгадывании русских загадок. Я согласился. Стали мы встречаться – он читает загадки, а я… ничего не могу угадать. И сколько мы ни бились, я не научился разгадывать загадки». Рассказ В. В. прозвучал для меня как ответ на мои собственные мысли. Стало ясно то, о чем я раньше лишь смутно догадывался, – что хорошую народную загадку разгадать и невозможно – не для того она существует.
Вскоре я узнал, что как раз в предыдущие два десятилетия, в 1960-е – 70-е гг., этнографы, один за другим, стали отмечать, что у тех народов, у которых сохранилась живая традиция загадывания загадок, она представляет собой ритуал, в котором ответы известны как загадывающей, так и разгадывающей стороне (Блэкинг 1961 и многие др.). Кроме того, аналитики наконец-то признали, что между загадкой и разгадкой существует неоднозначная связь (Скотт 1965, Маранда и Маранда 1971 и др.), но, вместо того, чтобы задуматься над этим обстоятельством, занялись вписыванием его в какую-нибудь готовую теорию. Я обнаружил еще, что о загадке известно много важных вещей, но то, что важно для одних исследователей, не принимается во внимание другими, так что в общем состояние знания о загадке напоминает jigsaw puzzle – есть осколки отдельных сведений, которые нужно собрать так, чтобы они стали сосудом знания.
Следовало собирать знания о загадке без опоры на готовую теорию и искать пути имманентного подхода к ней. В процессе таким образом обозначившегося исследования начали вырабатываться некоторые ориентиры, и по мере его продвижения стал складываться некоторый путь обретения понимания, или герменевтическая стратегия. Но достаточно прояснилась она лишь на завершающих этапах работы. И это совсем не то, что готовая теория – стратегия создавалась по месту и складывалась по мере проникновения в тайны предмета исследования. Попытаюсь выделить ее характерные особенности.
1. Эмпирическая разноголосица знаний и мнений о загадке стала приобретать для меня некоторую разумную стройность, когда она предстала не как склад знаний и мнений, а как последовательность усилий по ее изучению, как история изучения загадки, то есть когда развернулась картина второго уровня рефлексии – горизонт рассмотрения того, как загадка рассматривалась. Ясно стало, что разыскание стоит начать на этом уровне: заново пройти весь путь, пройденный исследователями загадки, разобраться в том, как они смотрели на нее; разобраться, пользуясь при этом преимуществом более позднего пришельца – дистанцией. Нужно было осуществить критическое обследование методов их работы, установить адекватность этих методов проблеме – отнюдь не единственно с целью принять или отвергнуть их результаты, но для того, чтобы установить ограничения, присущие вообще всякому методу (то, что называется критикой, die Kritik, в смысле Канта) и таким образом определить момент, где данный метод исчерпывает свою эффективность и возникает обоснованная необходимость перейти – переступить порог, выйти в другое концептуальное пространство – к другому аспекту предмета, другой перспективе наблюдения и другому методу анализа, который бы дополнил только что исчерпанный подход. Так сложился первый – отнюдь не априорный – методологический принцип этого исследования. Он дал естественную арену действия, не сконструированную умозрительно, а готовую, данную, обозначенную историей исследования.
2. Оказалось, что история исследования загадки распадается на три периода: 1) античный, 2) новый, филологический и 3) новейший, характеризующийся двояко: этнолого-антропологической наблюдательностью и гиперструктуралистическим теоретизированием. В первый период Аристотель, мастер усмотрения сущностей, дал замечательную характеристику загадки, побуждающую к размышлению. Во второй период фольклористы филологической школы имели дело с практическими, приземленными проблемами собирания и классификации и на этом пути достигли замечательных результатов. В третий период ученые стали переносить концепции структуральной лингвистики (успешные в тех областях, для которых они были выработаны) на загадку и в результате произвели горы мертвой схоластики. Ценные антропологические, или этнологические, полевые наблюдения этого периода оказались начисто оторванными от филологической традиции; а под солнцем теорий они тотчас усыхали до банальностей. На этом фоне отчетливее обозначилась ценность наследия филологической традиции. Внешне скромные ее результаты потребовалось проходить вновь и вновь в виду каждого из аспектов многомерной проблемы загадки. Это занятие я уже назвал топтанием на месте. В этом процессе, стали вырисовываться и другие принципы, которые постепенно стали выстраиваться в порядке взаимной необходимости.
3. При разборе каждого из аспектов, уже рассмотренных филологической школой, нужно было освободиться от очевидностей и предрассудков и увидеть предмет как проблему. Прежде всего нужно было освободить биномиальную форму загадки от очевидности вопросно-ответной формы, увидеть под ее прикрытием более проблематичную форму описания и отклика. А функцию загадки нужно было освободить от очевидности рационального разгадывания – тут можно было опереться на антропологические наблюдения о необходимости знания разгадки, которая является коммунальным достоянием. Эти наблюдения позволили заново усмотреть глубину аристотелева описания загадки как соединения существующего с невозможным: в нем открылся более глубокий и драматический смысл, чем тот, что предлагает идея затруднения на пути разгадывания. Соответственно, и идею рационального перехода от вопроса к ответу пришлось заменить представлением о зиянии в самом сердце загадки и таким образом перейти от очевидности к проблеме. Свежий взгляд, освобожденный от очевидностей и предрассудков, позволил пересмотреть работы Петша и Тэйлора о структуре загадки и понять в чем их успех, и в чем недосмотр, а следовательно, в каком направлении можно идти дальше.
4. Среди наиболее ранних и устойчивых тенденций исследования загадки выделились попытки определения ее как жанра, которые сразу же столкнулись с проблемой морфологии. Выделение жанра народной загадки в широкой области энигматики привело исследователей к пониманию, что и в этом аспекте загадка представляет собой проблему: народная загадка кардинально отличается от всех других форм энигматики вместе взятых, и в то же время многообразие форм в ее собственном жанровом поле не сводится к общему знаменателю – попытка установить таковой с помощью понятия изоморфизма привела гиперструктуралистов к потере уровня жанрового своеобразия. Тут оказалось полезным проследить усилия фольклористов филологической школы по выделению подлинной загадки, то есть той формы, в которой загадки больше, чем в других, которая представляет лицо жанра полноценным образом в отличие от тех, которые жанру принадлежат, но являют скорее его ослабленные формы. Принцип, возникший в виду задачи прояснения внутренней карты жанра, можно назвать принципом морфологической дискриминации в рамках семейного единства.[41]
5. Наблюдение морфологического разнообразия народной загадки и ценностного неравенства форм привело Тэйлора к мысли о том, что тут перед нами отложения истории загадки. А ту форму загадки, которая была понята как подлинная, наиболее полноценная и представительная, он увидел как свидетельство о том, какой загадка была в ее лучшую, древнейшую, так сказать, классическую пору. Отсюда стало возможным двигаться к ее реконструкции. Помехой на этом пути оказался рационализм филологической школы: убеждение, что загадка предназначена для разгадывания путем индивидуальных усилий ума. Возникла необходимость пересмотреть достигнутое филологической школой представление о морфологии загадки в свете антропологических данных о ее жизни в устной традиции, о ее Sitz im Leben. Полученное антропологами понимание разгадки как общественного достояния, передаваемого в ритуале загадывания-разгадывания, радикально меняло представление о функции описательной части загадки и, соответственно, позволяло ввести новое представление о функциональной структуре загадки в целом. Стала очевидной вызывающая избыточность сигнификации загадочного описания и возник вопрос о том, чему служат избыток и вызов. Перед нами открылась новая проблема, а с нею и новая перспектива в исследовании загадки.