Ставшие базовыми учебниками в американском образовании работы К. Брукса Understanding Poetry («Понимание поэзии», 1938), Р.П. Уоррена Understanding Fiction («Понимание прозы», 1943), У. Уимсета The Verbal Icon («Словесная икона», 1954) повлияли на идеологию и методологию филологического анализа в школьном и университетском образовании на последовавшие тридцать лет. Монография Theory of Literature («Теория литературы», 1974) Р. Уэллека и О. Уоррена, ставшая одним из фундаментальных трудов по теории литературы, написанных в XX веке, и переведенная на 23 языка, транспонирует понятийныйаппарат ряда разделов теории литературы сквозь призму методологии новых американских критиков. Все вышеуказанные тексты являются классическими источниками ссылок, своего рода альфой и омегой «практикующего» литературоведа с дипломом о высшем образовании.
Любопытно и другое: пришедшая на смену «новой американской критике», а также классикам-небожителям Уэллеку и Уоррену, волна йельских деконструктивистов изменила аксиологию вопроса, упразднила целостность, но (!) продолжила разработку практик пристального чтения.
При этом стандартная процедура пристального чтения, впрочем, необязательно протоколируемая в напоминающих свободное эссе критических разборах, — это восхождение по ступеням. Описательная стадия анализа предполагает «работу с карандашом» (annotating), подчеркивание специфических лексических, грамматических и синтаксических элементов, просодических средств, повторов разного уровня, фигур речи, выбранных автором. Отдельно отмечается эмоциональная окрашенность текста, его «тональность» — от саркастической и иронической до сентиментальной, идиллической. Любопытно и то, что эта стадия предполагает и опыт воображения: каждое из слов данного поэтического «контекста» последовательно визуализируется. Итогом такой визуализации становится некая феноменологическая редукция — избавление от стандартных ассоциаций в пользу интуитивного проникновения в уникальный комплекс визуальных метафор.
На стадии семантического анализа исследователь наблюдает над поэтической игрой, актуализирующей слоистую ткань денотативных и коннотативных значений слов. Теперь профессионализм исследователя определяется почти схоластическим тщанием в работе со словарями родного языка (с обязательным включением этимологического словаря). Так, каждое слово оставляет свой «след» и обретает «ризому», корни которой оказываются сплетенными с корнями других слов текста. В первоначальном значении это и есть центральное звено процедуры «пристального чтения». Знать и выбрать из десятка часто какофонических значений те, что прозвучат «нотами» в новой поэтической партитуре, сообщат ему смысловую динамику, повлекут за собой развертывание метафорических картин, — и есть цель критика. Статью в духе «пристального чтения» невозможно представить без глосс, комментирующих словарные значения. На данном этапе речь идет скорее о парадигматике, чем о синтагматике. И все же «…знакомство со всеми языками и литературами мира не гарантирует рождение критика, хотя, возможно, убережет его от досадных ошибок»[145].
При этом совершенно самостоятельной задачей станет также стремление «считать» максимально упрощенный «сюжетный» пласт текста, увидеть его «скелет», в паре предложений ответить на примитивные вопросы: Кто? Что? Когда? Где? Почему? Простота и сложность, непосредственно данное и метафорически трансформированное оказываются в необходимо зависимых отношениях друг с другом. Критик осознает неразрешимую сложность текста именно на фоне сюжетно-тематического упрощенчества, наипримитивнейшего из всех систематических упражнений в анализе литературного произведения, которым часто злоупотребляют учителя старших классов и адепты женских литературных клубов.
По этому поводу не без иронии размышляет К. Брукс в своей работе The Language of Paradox («Язык парадокса», 1949). Называя парадокс «языком, свойственным поэзии и неизбежным для поэтического творчества»[146], Брукс прямо манифестирует тематическую простоту и парадоксальную сложность всякой большой поэзии. Конечно, Джон Донн в своей «Канонизации» «…мог бы сказать прямо: «С милым рай и в шалаше». «Канонизация» содержит этот восхитительный тезис, но… идет гораздо дальше не только в великолепии поэтического достоинства, но и своей необыкновенной точностью»[147]. Что же мыслится как «достоинство» и «точность»? Последовательное развитие парадоксального тезиса в разнообразии свойств авторской системы, в которой святость в каноническом смысле одновременно профанируется и утверждается святостью возлюбленных. Последнее станет очевидностью (?!) в интерпретаторской логике Брукса, тщательно истолковывающего метаморфозы слов и смыслов стихотворения Донна.
Из этого примера явственно следует значимость функционально-семантического и аналитического аспектов в аксиологии чтения. Здесь-то и заявляет о себе стадия структурного анализа, которая призвана выявить реляции между словами и другими элементами текста. Теперь литературовед в филологе сознает свою «самость» — призвание к интерпретации сотен словарных значений слов и идиом, включая иностранные и архаические, способность к трактовке выявленных литературных аллюзий.
Из глосс вырастает концепция интерпретатора, который вместе с текстом обретает свой собственный «профиль». Таким образом, искомая объективность метода в той или иной степени корректируется глубиной или остроумием оцельняющей версии критика. Отсюда недалеко до «неразрешимости» (по П. де Ману) как одного из кредо де-конструктивистов, наследников «пристального чтения», и позиций современной критики читательского отклика.
Приведем пример текстологического тщания, интерпретационной нацеленности и… «неразрешимости» текста. В знаменитом стихотворении Вордсворта, посвященном смерти Люси, есть слово diurnal (пер. сангл. 1) дневной, действующий днем 2) а) ежедневный, каждодневный б) суточный). Кстати, о «ереси парафраза»: Маршак в своем не менее известном переводе столь значимую лексему опускает.
No motion has she now, no force;
She neither hears nor sees,
Rolled round in earth’s diurnal course
With rocks and stones and trees!
Ей в колыбели гробовой
Вовеки суждено
С горами, морем и травой
Вращаться заодно.
В оригинале diurnal, несомненно, выделяется из подчеркнуто прозрачного языка поэзии Вордсворта. Н. Холлан[148] приводит следующие трактовки лексемы, данные новыми американскими критиками и их последователями: «абстрактный, технический термин» (Х. Кеннер); слово, демонстрирующее «научную обнаженность, которая заставляет представить неумолимое движение планет» (Ф.Р. Ливис); лексема, которая дает понимание «грубой, подчиняющей себе силы», «кружения» (К. Брукс); «торжественный латинизм», контрастирующий с другими словами и формирующий противопоставление «создания, подобного Ариэлю и неуязвимого для смерти» и того, что определяет его теперешнее «безжизненное и недвижное» состояние (Ф.В. Бейтсон); «единственное длинное не обиходное слово в стихотворении», которое не несет идеи безжизненности, напротив, «утверждает чудо» (Э. Дрю); слово «на бессознательном уровне транспонирующее значимость слога di, что внушает идею разделения, дихотомии мира» (Р. Скелтон). Сам Н. Холланд отчетливо слышит в слове совсем другой слог — urn (пер. с англ. погребальная урна). По-видимому, также интерпретировал diurnal и Маршак, использовав компенсаторный перевод «в колыбели гробовой». Позже П. Мэннинг[149] увидит в слове указание на ритуальное отделение мертвых от живых, характерное для погребальных церемоний, а деконструктивист П. де Ман[150] обратит внимание на переключение семантики движения с образа некогда живой Люси на вечно живой, движущийся по планетарным орбитам универсум, частью которого теперь является девушка, скованная смертью.
В результате, работа с отдельными словами и образами есть разработка возможностей, заложенных в фактуре и семантике стихотворения в целом. Весьма часто исследователи говорят о выявлении так называемых паттернов, композиционных узлов, специфических тематических групп, повторяющихся сюжетно-тематических комплексов, параллельных конструкций, со- и противопоставлений, градаций, лейтмотивов, внутренних рифм, аллитераций и пр., способных к созданию уникального смыслового каркаса. Иными словами, исследователь начинает говорить о связности, когерентности, органическом единстве всех элементов текстового целого, а также самих процессах генерации этого целого.
«Венцом» пристального чтения становится выход исследователя к воплощенным в тексте общекультурным пластам человеческого опыта и вечным темам философии и искусства (время, вечность, любовь, творчество, смерть и др.). Тема поэтического текста может быть «свернута» в единственное и кажущееся банальным слово общего словаря, к примеру, «любовь» или «творчество». Но она же — и это исключительно важно — становится для исследователя точкой открытия поэтического текста как источника парадоксального балансирования между тривиальным и бесконечно расширяющимся смыслами. Текст в его финальном тематическом «развертывании» должен казаться связным и, одновременно, нарушающим «график следования» по привычным когнитивным маршрутам. Здесь возникают и по-новому понятые термины «напряжение», «ирония», «парадокс». Все они языком науки именуют то «головокружение разума», тот эстетический эффект откровения, который рождается только в поэзии, «сопрягающей противоположные смысловые импульсы», создающейнапряжение иронии из парадоксального «равновесия противостоящих друг другу сил».