"Тайком" я не пишу ничего. Но я теряюсь: имею ли я право читать свои вещи, до публикации большинства которых дело дойдет нескоро, хотя бы самому ограниченному кругу слушателей — людям, причастным литературе и чей критический разбор был бы мне нужен и полезен. Больше того, — я даже не понимаю, что я должен отвечать на естественные вопросы окружающих: пишу ли я, и если — да, то что пишу.
Вряд ли нужно объяснять, что жить, не разговаривая с людьми и скрывая буквально от всех свое творчество — не только тяжело, но и невыносимо. Это и вредно, — во всяком случае для автора и для его творчества.
Этим и объясняется моя просьба к ЦК — ознакомиться хотя бы с основными моими поэтическими произведениями".
Письмо он отправил 12 февраля, а 26–го его вызвали в ЦК. На другой день он писал Ракову: "Разговор велся в самом благожелательном тоне. Мне было указано, что нет никаких оснований мне "таиться" с теми фрагментами большой книги, которую я давно начал, окончу, вероятно, года через два — три. Печатать отрывки, вроде "Грозного" или "Руха" — не стоит, пока книга не закончена, но ненужно и вредно избегать ознакомления с этими вещами тех литературных кругов, где я могу встретить товарищеский разбор и серьезную квалифицированную критику. Должен признаться, что эта беседа сняла с моей души порядочный груз".
Другим грузом навалилась болезнь жены. После возвращения из Малеевки, они узнали, что удаленная опухоль — раковое образование. Началось лечение рентгенотерапией, и она две недели ездила в другой конец Москвы на процедуры, а возвращаясь, ложилась без сил, приходя в себя.
Дела с получением комнаты не двигались никак. Множество реабилитированных, получивших бумагу, что их безвинно и бессудно держали в лагерях и тюрьмах, больных и нищих, толкались по приемным, стояли в очередях, писали заявления и жалобы. Везло не всем, для маломальского восстановления справедливости требовались влиятельные ходатайства, связи, начальственные звонки. 31 марта они отправили заявление "В президиум сессии Верховного Совета СССР пятого созыва", в нем писали: "…Состояние здоровья лишает нас возможности с необходимой энергией настаивать в Райжилотделе на немедленном предоставлении полагающейся нам по закону жилплощади".
Денег — не хватало. "Живем фактически в долг, причем без сколько-нибудь четких надежд на что, и как вылезем из этой трясины. Пока что погружаемся в нее глубже и глубже", — писал Андреев Гудзенко и жаловался на неудачу с японскими рассказами, продолжая над ними добросовестно корпеть: "…Абсолютно не понимаю, кому и для чего нужен их перевод на русский. Работа скучная, поглощающая много времени, оплачиваемая весьма скупо, а временами противная.
Опора — только внутри себя. Внешние тяготы жизни остаются тяготами, но я далек от тенденции придавать этим трудностям космическое значение. Есть внутреннее пространство, есть страны души, куда не могут долететь никакие мутные брызги внешней жизни. К тому же страны эти обладают не субъективным (только для меня) бытием, а совершенно объективным. Вопрос только в том, кому, каким способом и когда именно они открываются.
Вот об этом хотелось бы говорить с Вами, — и говорить столько, что и многих вечеров не хватило бы"[630].
Но каждый день он продолжал свою главную работу.
Весной началось обострение стенокардии и атеросклероза, и 16 марта Андреев слег. В одной комнатке оказалось двое больных. Ему запретили двигаться, а заниматься рекомендовали не больше одного часа в день. Жена не могла придти в себя после рентгенотерапии, лечилась от ожога и первое время еле ходила. Выручали друзья и неутомимая Юлия Гавриловна. Японские рассказы измотали обязательного переводчика, и он жил надеждой к 1 мая сдать в издательство законченные четыре рассказа — отработанный аванс, и, если возможно, расторгнуть договор. Беда только в том, что у него имелся соавтор — Зея Рахим. Воодушевляло, что их денежные дела неожиданно поправились.
Стараниями доброхотов, в первую очередь Чуковского, через Союз писателей удалось выхлопотать Даниилу Андрееву, как сыну Леонида Андреева, персональную пенсию. А еще, несмотря на то, что право наследования истекло, гонорар за отцовскую книжку избранных рассказов, правда, совсем небольшую. С 1956 года после многолетних перерывов Леонида Андреева стали издавать все чаще. "Очень многое делала для нас Шурочка, первая Данина жена. А по инстанциям ходила я, — свидетельствует Алла Александровна. — Мы получили деньги весной 58–го года, сорок тысяч. Их хватило на последний год жизни Даниила"[631]. Пенсию назначили — 900 рублей.
"Этим мы спасены от самой жалкой агонии, — делился Андреев радостью с Раковым 9 мая. — Теперь можно: 1) расплатиться с долгами, 2) залатать самые вопиющие дыры, 3) несколько месяцев не думать о хлебе насущном, 4) лето посвятить отдыху, лечению и, насколько позволят физические силы, творчеству. Ибо 4 японских рассказа в редакцию сданы, а относительно остальных еще неизвестно, буду ли я их редактировать, во всяком случае, не раньше осени".
Получив деньги, отправил 300 рублей матери Слушкина, чтобы она могла съездить к сыну, 200 — жене Гудзенко… Он не забывал ни о ком. Просил Чуковского помочь Шульгину вернуть конфискованные рукописи, и тот написал Ворошилову.
С середины апреля Андреев опять оказался в Институте терапии, где лежал в прошлом году. "Обстановка здесь сносная, но мне так опостылела всякая казенщина (вспомним Владимир), что я жду — не дождусь дня, когда меня отсюда выпишут, — писал он отсюда Ракову, его понимавшему, тот и сам, попав в больницу, соседей по палате называл сокамерниками, — Алла Ал<ександровна> навещает меня через день и через силу. В общем (почему это наречие пишется раздельно, понять не могу), итак, вобщем, ее состояние улучшилось, хотя ожог, причиненный рентгенотерапией, еще не совсем зажил. Меня же пичкают всякими медикаментами, колют в вены и мускулы (хотя, казалось бы, таковых уже не осталось), и мало — помалу я начинаю вставать с одра"[632].
Несмотря на болезнь, Алла Александровна не только навещала мужа, но и неутомимо, стиснув зубы, выхлопатывала комнату. Добилась резолюции председателя Президиума Верховного Совета Шверника, организовала ходатайство Союза писателей, подписанное Сурковым и Леоновым, относила заявление за заявлением в нервно — психиатрический диспансер, в райсобес, начальнику РЖО, председателю райисполкома…
Уже лежа в больнице, Даниил Андреев получил ответ из журнала "Знамя", куда отнес в начале марта стихотворения из сборника "Босиком". Поэт Константин Левин, сам не избалованный советской печатью, в отзыве многое отметил точно: "Странное впечатление производят стихи Даниила Андреева. С одной стороны, нисколько не сомневаешься в том, что перед тобой по — настоящему талантливый поэт, и удивляешься тому, что никогда не встречал в печати это имя". С другой, рецензент, процитировав: "Моя веселая заповедь: / Обувь возненавидь!", высказывал удивление, что "больно уж настойчиво возвращается Андреев к "вопросу об обуви"". И, конечно, взглянувший лишь на фрагменты, обрывки поэтического мира Даниила Андреева, он не мог воспринять их как целое и увидел в призыве к "общению с природой" "оттенок преувеличенности". Сопровождавшее отзыв Левина письмо зав. отделом поэзии Дмитриевой отказывало вежливо, с недвусмысленными подчеркиваниями: "невозможны стихи без визы времени", "необходимо пополнить сборник новыми сегодняшними стихами". "Виза времени" означала, что в стихах не веял "советский" дух, не откликалась газетная злободневность. "Как и следовало ожидать, из моих попыток в этом направлении ничего не получается, — констатировал Андреев, понимавший, что время его стихам не пришло, что он вестник — иного дня. — А что я им еще покажу? "Грозного"? "Рух"? "Навну"?"[633]
На последующее письмо в редакцию Дмитриева ответила еще определенней: "Журналу нужна поэзия с четким пульсом времени, актуальная и поэтически, и политически".
Здоровье за два с лишним месяца лежания и лечения улучшилось ненамного: "Если и встаю, то на самое малое время, и не для того, чтобы ходить, а чтобы сидеть, — жаловался он Тарасовым, мечтая еще раз побывать у них в Измайлове. — А всего хуже то, что столь же ограничен я сейчас в своих возможностях работать и — что еще глупее — общаться с людьми. Врачи требуют, чтобы я возможно меньше разговаривал, т. к. мало — мальски возбужденная речь или ничтожнейшее волнение вызывают боли в аорте, которые очень легко переходят в приступ, требующий инъекций кардиомина, а потом лежания в течении неск<ольких> дней.
И все-таки, месяц, проведенный в больнице, принес некоторое улучшение. Через недельку меня, кажется, выпишут…"[634]