«И какой страшной мне показалась моя собственная жизнь, жизнь моего бедного Васи, какой чудовищный и неудачный эксперимент. Эксперимент полуинтеллигентов» (II, 51).
Любовь Васильевна никогда не принимала ни революции, ни власти большевиков, ни официальной идеологии. Она никогда не оправдывала насилие над личностью и не стремилась казуистически истолковывать коллективизацию и массовые репрессии, объясняя их государственной необходимостью и потребностями скорейшей индустриализации страны. Впрочем, было одно «но», одно очень существенное исключение. Любовь Васильевна, чьи родные братья воевали на фронтах Русско-японской и Первой мировой, не разделяла пренебрежительного отношения к имперским ценностям, свойственного русской интеллигенции. Вот почему имперские амбиции Сталина воспринимались ею не только без осуждения, но и с явным одобрением. Она была рада, что после победы над Японией страна вновь вернула себе Дальний и Порт-Артур. В день окончания Второй мировой войны она написала: «Теперь, по слухам, огромные массы войск стягиваются к границам Турции и Ирана. Вернем себе Карс. <…> Идём по стопам царей, не сами идём, а ведёт История, наперекор всякой марксистской чепухе. Это всё для будущего поколения. Сейчас страна только искусственно нищает, искусственно голодает, а правительство без толку пользуется рабским бесплатным трудом миллионов ссыльных. <…> Живут в землянках, пухнут от голода, ходят полуголые и мрут» (I, 485). Вот так в одной записи причудливо соединялись принципиальное неприятие государственного внеэкономического принуждения и чувство глубочайшего удовлетворения от реализации имперских замыслов. Имперские амбиции самой Любови Васильевны были столь радикальны, что она мечтала о завоевании Константинополя! Однако она не видела причинно-следственной связи между удручающей нищетой народа, убожеством его повседневной жизни и впечатляющим расширением границ державы. Пройдут годы. На закате жизни Шапорину выпустят за границу. Она побывает в Швейцарии, встретится с братьями, эмигрировавшими из Советской России, и с гордостью скажет давней знакомой: «Нас в последнее царствование при Николае II били два раза, позорно разбили японцы. А вот уже сорок два года, как мы отбились от всех, кто надеялся взять Россию голыми руками, и стали сильнее, чем когда-либо». Давно уже живущая в спокойной и благополучной Швейцарии знакомая не согласилась с этими доводами. «К чему это великодержавие, — ответила она. — Ну, били, но зато как спокойно было жить» (II, 386).
Что правда, то правда. Жизнь Любови Васильевны в СССР никогда не была спокойной. И все эти годы Шапорина размышляла о смысле происходящих событий, стремясь постичь логику Истории. Этим же занималась и советская литература. В большом времени Истории — от момента завершения Петербургского периода русской истории и вплоть до распада СССР — художественная литература была практически единственным способом постижения сущего. Литература и искусство обладали несравнимо большей степенью свободы в отображении и осмыслении происходящего, чем общественные науки. И сколь бы пагубным ни было воздействие идеологии и цензуры на литературу, это воздействие всё же не было смертельным. «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» Ильи Ильфа и Евгения Петрова, «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова, «Реквием» и «Поэма без героя» Анны Ахматовой, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, городские повести Юрия Трифонова, «Братья и сёстры» Фёдора Абрамова — все эти шедевры сегодня нуждаются в обстоятельных бытовых комментариях. Бег времени продолжается: люди, жившие при советской власти, постепенно становятся уходящей натурой. Повседневная жизнь советского человека, запечатлённая на страницах литературы, нуждается в комментировании, а это комментирование отныне невозможно без обращения к дневнику Любови Васильевны Шапориной. В этом его непреходящая ценность. Кто нынче не помнит фразу Михаила Булгакова, вложенную им в уста Воланда и ставшую крылатой: «Квартирный вопрос только испортил их»?! А ведь почти вся жизнь Любови Васильевны была многолетней непрекращающейся борьбой за свою квартиру. И подробное фиксирование мемуаристкой всех перипетий этой борьбы обогатил историю повседневной жизни советского человека множеством выразительных подробностей, позволяющих понять как всю глубину булгаковской фразы, так и весь драматизм жизненной коллизии, отображённой в «Обмене» Юрия Трифонова. Дневник Шапориной конгениально корреспондируется с поэмой «Реквием» Анны Ахматовой:
Это было, когда улыбался
Только мёртвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград[84].
Эти бессмертные строчки уже не кажутся только поэтической метафорой, когда мы читаем в дневнике: «У меня тошнота подступает к горлу, когда слышу спокойные рассказы: тот расстрелян, другой расстрелян, расстрелян, расстрелян — это слово висит в воздухе, резонирует в воздухе. <…> Но жить среди этого непереносимо. Словно ходишь около бойни, и воздух насыщен запахом крови и падали» (1,214, 221).
Дневник Шапориной — это хроника жизни «мыслящего тростника», волею судеб ставшего свидетелем и едва-едва не превратившегося в жертву многолетней войны, которую Советское государство вело против своего собственного народа. И эта хроника трудов и дней «маленького человека», отлично осознававшего, с одной стороны, собственную включённость в исторический процесс, а с другой — свою уникальную невключённость в советскую систему, может быть осмыслена в ином, более крупном масштабе. В «большом времени» — времени «диалога культур» — дневник Шапориной обнаруживает потенциальную неисчерпаемость смыслов, позволяя не только современному, но и будущему читателю легко перебросить мостик от эпохи «большого террора» к временам давно прошедшим — будь то Российская империя при Павле I или императорский Рим — и открыть для себя в дневнике новые смысловые ансамбли.
Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,
Достоин ли пера его?
В сём Риме, некогда геройством знаменитом,
Кроме убийц и жертв, не вижу ничего.
Жалеть об нём не должно:
Он стоил лютых бед несчастья своего,
Терпя, чего терпеть без подлости не можно![85]
Каждый день Любовь Васильевна молилась, мечтая дожить до суда над Сталиным. «Этот суд должен состояться» (II, 389). И когда бы ни состоялся такой суд, каковы бы ни были судебные прения и грядущий приговор Истории, в этом судебном заседании непременно прозвучат выдержки из её дневника. И будущий историк, прежде чем сделать окончательный выбор между весами Фемиды и мечом или плетью Немезиды, обязательно перечитает этот дневник.
Любовь Васильевна Шапорина была настоящим русским интеллигентом, сформировавшимся ещё до начала русской Смуты. Состояние внутренней свободы, чуждое почти всем интеллигентам советской формации, ей было органически присуще. Именно это состояние препятствовало Любови Васильевне интегрироваться в систему. Это была уникальная ситуация. Прожив большую часть жизни при советской власти, Шапорина ухитрилась смотреть на происходящие события взором независимого внешнего наблюдателя. Живя внутри системы, она умела смотреть на неё извне. Любовь Васильевна была отчуждена от мифологизированного сознания своей эпохи. Ей были одинаково чужды как официальные советские мифы, так и мифотворчество шестидесятников и диссидентов.
Глава 3
ДОМИК В КИСЛОВОДСКЕ
Пятнадцать лет отделяют смерть Сталина в 1953 году от ввода советских войск в Чехословакию в 1968-м. В эти полтора десятилетия две страны — страна сидевшая и страна сажавшая — силою вещей были вынуждены взглянуть в глаза друг другу, пытаясь понять логику происшедшего. И это настойчивое стремление отыскать логику в кошмаре пережитых десятилетий и желание оправдать совершённые властью преступления величием Победы и масштабом свершений — от ликвидации неграмотности до прорыва в космос — именно это упорное стремление понять закон истории, объяснивший все перипетии того пути, по которому страна шла после 1917 года, объединяло поколение людей, названных шестидесятниками. Это было первое поколение в истории страны, стремившееся не только разобраться в этой истории, но определить своё место в потоке времени. Со времён Рюрика это было первое поколение, одновременно постигавшее себя в прошлом, настоящем и будущем: оно пристально вглядывалось в минувшее, чтобы понять настоящее, предвидеть будущее — и найти в истории утешение. «Я очень люблю закономерности. Понятие круговой поруки фактов для меня основное. Я охотно принимаю случайные радости, но требую логики от поразивших меня бедствий. И логика утешает, как доброе слово», — с афористической точностью выразилась Лидия Яковлевна Гинзбург[86]. Люди этого поколения исходили из аксиомы существования законов истории: круговая порука фактов была символом их веры, и они считали, что в окружающем мире всё подлежит истолкованию. С 1960 года в издательстве «Советский писатель» начал выходить ежегодный научно-художественный альманах «Пути в незнаемое: Писатели рассказывают о науке». Главной целью альманаха, равно популярного как среди «физиков», так и среди «лириков», стало освещение наиболее важных проблем современной науки: его авторы обладали редким даром увлекательно писать о новом в генетике, биологии, истории, физике, археологии, агротехнике, медицине… Такая широта кругозора объединяла людей образованных или желающих прослыть таковыми, объединяла поколение шестидесятников.