Маститый советский историк академик Николай Михайлович Дружинин так излагал методы исследовательской работы историков, выработанные им на основе личного опыта: «Изучая историческое явление в опосредствовании других смежных явлений, я старался прежде всего извлечь из своих источников всё, что раскрывало его экономические корни, связывало общественные события и отношения с глубокими социально-экономическими сдвигами данного периода. Для первой половины XIX в. в истории России таким определяющим процессом был переход от феодальной формации к капиталистической; поэтому естественно, что я старался решить вопрос о закономерностях и особенностях разложения и кризиса феодально-крепостнического строя как основе буржуазных тенденций… <…> Но основным противоречием, которое напоминало о себе при изучении источников, оставался конфликт между ростом производительных сил и феодальными отношениями, находивший своё отражение в классовой борьбе крестьянства»[184]. Да простит мне читатель эту длинную цитату, но в конце 60-х — начале 70-х годов прошлого столетия в Советском Союзе о логике исторического процесса можно было писать только так, и никак иначе. Первое издание книги академика Дружинина вышло в 1967 году, второе — в 1979-м. Сам Николай Михайлович был превосходным историком, немало пострадавшим лично от оголтелых нападок сторонников вульгарно-социологического подхода к истории. Академик не был начётчиком, но даже он, несмотря на высоту своего академического величия, не мог обойтись без обязательного «ритуального самоосквернения».
Историк Троицкий мыслил иначе: «Человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв истории, который можно отщепить и выделить и — по нему определить многое. Человек, говорил он, никогда не примирится со смертью, потому что в нём заложено ощущение бесконечности нити, часть которой он сам. Не бог награждает человека бессмертием и не религия внушает ему идею, а вот это закодированное, передающееся с генами ощущение причастности к бесконечному ряду…»[185] Подобные рассуждения были абсолютно немыслимы в устах профессионального советского историка, работавшего в Академии наук или преподававшего историю в вузе. Обстоятельства времени и места были таковы, что всякий гуманитарий, рискнувший излагать подобные взгляды, неминуемо бы поплатился. Это и произошло с героем «Другой жизни».
Во-первых, обсуждение его кандидатской диссертации на заседании сектора закончилось полным провалом: соискателю были сделаны многочисленные замечания, а его диссертация не была рекомендована к защите. Во-вторых, не осталась без внимания коллег сомнительность, если не сказать порочность, с точки зрения официальной методологии, предложенных историком Троицким методов исследования: в институте на него было заведено персональное «дело». Современному читателю это не вполне понятно. Обсуждение любого персонального «дела» изначально предполагало, что его фигурант ставился в положение обвиняемого и обязан был доказывать коллегам свою невиновность, а все его товарищи по работе в обязательном порядке должны были публично определить своё отношение как к сути разбираемого «дела», так и к самому фигуранту. Зачастую итог такого разбирательства был предрешён заранее и означал неминуемое изгнание с работы. Ситуация одинаково неприятная и унизительная как для самого Сергея Троицкого, так и для его коллег. Некоторые из них, внутренне не согласные с инициаторами «дела», могли отмолчаться при обсуждении, но они всё равно должны были голосовать. Даже воздержаться в этой ситуации означало навлечь на себя неприятности, а уж проголосовать «против» — значило проявить незаурядное гражданское мужество. «Люди там разделились, по словам Серёжи, на три категории: было несколько подлецов, были умеренные и были люди, которые вели себя безукоризненно»[186].
Сергей Троицкий был загнан в угол. У него не было ни серьёзных печатных работ, ни сложившейся репутации учёного, ни «запасного аэродрома» — альтернативного места работы по специальности. Однако даже в этой ситуации Сергей не стал каяться и публично признавать свои ошибки, на что, собственно, и рассчитывали организаторы его «дела». Он предпочёл подать заявление об увольнении из института по собственному желанию. Фактически ему предстоял уход в никуда. Фигуранта персонального «дела» никто не взял бы работать по специальности: отсутствие учёной степени и научных работ не позволяло ему рассчитывать на переход в какой-либо другой институт, и даже работа школьного учителя была для него невозможна. Выбор у Сергея был небогатый. Он мог пополнить собой ряды диссидентов, авторов самиздата и через короткое время очутиться либо в психиатрической больнице, либо в мордовских лагерях. Мог уйти в глубокую внутреннюю эмиграцию, то есть пойти работать кочегаром, сторожем или дворником и, не вступая ни в какие контакты с государством и его институциями, продолжать писать в стол без малейшей надежды на публикацию своих рукописей. Разумеется, избери автор «Другой жизни» любой из этих путей для своего героя, повесть никогда не была бы напечатана. Поэтому Трифонов предпочёл для Сергея Троицкого другой выход — скоропостижную смерть. Что же обусловило этот печальный конец? Судя по «Другой жизни», в этом виноваты как обстоятельства времени и места, так и сам герой. У Сергея Троицкого не могло быть ни другой жизни, ни другой судьбы.
С обстоятельствами времени и места всё более или менее ясно. Вспомним излюбленную мысль историка Троицкого. «Человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв истории, который можно отщепить и выделить и — по нему определить многое». Отщепив и выделив самого Сергея из ткани повествования «Другой жизни», можно многое понять в характере, мироощущении и системе ценностей шестидесятника XX века. Достоинства и недостатки Сергея Троицкого — это достоинства и недостатки типичного шестидесятника в их полном развитии. До своего смертного часа этот герой повести остается инфантильным и полностью лишённым чувства ответственности как за свою собственную жизнь, так и за жизнь и судьбу своих близких. В момент знакомства с Ольгой Васильевной он работает не по специальности. И это можно объяснить переменчивыми обстоятельствами весны 1953 года. После ареста Берии жизнь стабилизировалась, и уже осенью Сергей нашёл работу в музее. Там очень мало платили (однажды он потратил половину своей месячной зарплаты на обед с Ольгой Васильевной в ресторане), не было никаких склок, зато была возможность заняться написанием книги. В музее Сергей проработал семь лет, подготовил за это время рукопись «Москва в восемнадцатом году», но рукопись так и не стала книгой. Мы не знаем, почему так получилось и кто в этом был виноват. Важен результат — книга так и не вышла в свет.
Однако Сергей не сделал из этой истории никакого практического вывода и ничтоже сумняшеся перешёл работать в институт, где занял скромную должность младшего научного сотрудника, надеясь со временем защитить кандидатскую диссертацию. «Он метался, сначала то, потом другое, потом третье. То история московских улиц, а то охранка, а то и вовсе посторонняя наука. Его сгубили метания. Сначала увлекался, потом неизбежно остывал и рвался к чему-то новому. Вечно рвущийся куда-то неудачник. <…> Конечно, семь лет угроблено на музей, никакой отдачи, никаких накоплений, сам виноват: постоянно разжигали его пустые грёзы. Но и они виноваты, все, все, кто был вокруг! Виноваты злодейски, жестоко: не могли остановить эти колёса, вертевшиеся впустую… Семь лет! Те годы, когда ровесники делали лихорадочные усилия, совершали рывки и проталкивались дальше и дальше. А он жил так, будто впереди у него девяносто лет. Были какие-то планы, делались изыскания в архивах, велись переговоры с издательством…»[187]
За это время сама Ольга Васильевна, биолог по образованию, ушла из школы, где некоторое время работала после института, и стала постепенно подниматься по ступенькам карьерного роста в научно-исследовательском институте — младший научный сотрудник, старший научный сотрудник, заведующий лабораторией. Выросла, пошла в школу их дочь Ирина, а Сергей продолжал оставаться вечным мэнээсом без степени. Ирина вот-вот должна была окончить школу, а в положении Сергея ничего не менялось. Ему никогда не приходилось решать никаких мужских вопросов. Квартирный вопрос был решён помимо участия Сергея: сначала жили у отчима Ольги Васильевны, затем переехали в небольшую двухкомнатную квартиру, принадлежавшую его матери Александре Прокофьевне, наконец, в результате обмена стали жить вместе с Александрой Прокофьевной в трёхкомнатной квартире. Вопрос, на какие деньги и как существует семья, его не интересовал. И Ольга Васильевна никогда не попрекала мужа: «Нет средств на Ялту — будем жить в Василькове у тёти Паши. Нет денег на телевизор — будем слушать радио»[188].