Считается, что в Предисловии к "Журналу Печорина" (1840) ("История души человеческой… едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа") Лермонтов предвосхитил аналогичную мысль Бальзака в Предисловии к "Человеческой комедии": "Я придаю… событиям личной жизни, их причинам и побудительным началам столько же значения, сколько до сих пор придавали историки событиям общественной жизни народов".
На мой взгляд, зависимость тут более сложная. Да, Предисловие к "Человеческой комедии" опубликовано лишь в 1842–м, однако уже в 1834–м и еще раз в 1835–м были изданы сначала "Философские этюды", а затем "Этюды о нравах". Автором введения в обоих изданиях был Ф. Давен, разъяснивший и основные положения творческой концепции Бальзака, и общий план "Комедии" [184]. Нет никаких сомнений, что Лермонтов внимательнейшим образом все это читал. В тексте "Княгини Лиговской" мы находим почти кальку из "Покинутой женщины", причем скалькированы не только содержание фразы, но и ее, так сказать, интонационная походка. Бальзак: "Виконтесса де Босеан была блондинкой с темными глазами и ослепительно белой кожей, какая бывает только у блондинок". Лермонтов: "Княгиня Вера Дмитревна была… блондинка с черными глазами, что придавало лицу ее какую‑то оригинальную прелесть…"
Учитывая все выше сказанное, реалистичнее предположить, что почти совпадение (и мысли, и формулировки)— результат не столько предвосхищения, сколько сознательно принятого решения: следовать методу, суть которого Лермонтов, благодаря "большой проницательной силе", схватил на лету, по намекам критика, еще до того, как он был четко сформулирован его "изобретателем"; бальзаковский подход "к событиям личной жизни" соответствовал собственным представлениям Лермонтова о назначении современной прозы.
А теперь обратимся к тексту "Героя нашего времени", к портрету Григория Александровича Печорина, точнее, к портретам, ибо их в романе два. Первый снят на скорую руку Максимом Максимычем. Рисовальщик штабс–капитан никакой, психолог аховый, однако запомним и этот любительский набросок:
"…молодой человек лет двадцати пяти….Такой тоненький, беленький… мундир… такой новенький".
На втором портрете Печорину пятью годами больше, и сделан этот портрет профессиональным наблюдателем. Практически это единственный взгляд на героя, который может быть идентифицирован с авторским. Все остальные суждения — субъективны, то есть искажены: пристрастием (Вера и Мери), обстоятельствами (Вернер), , опытом предшествующей жизни (Бэла), соперничеством (Грушницкий). Что же касается высказываний самого Григория Александровича, то никаких гарантий, что они соответствуют истине, у нас нет. Да, автор Журнала вроде бы привык "признаваться себе во всем", и дневник как будто ведется без тщеславного желания удивить или возбудить участие, тем не менее и тут неизбежно искажение, и Лермонтов это учитывает. Вот что говорится по данному поводу в неоконченной повести "Я хочу рассказать вам": "Во всяком сердце, во всякой жизни пробежало чувство, промелькнуло событие, которых никто никому не откроет, и они‑то самые важные и есть, они‑то обыкновенно дают тайное направление чувствам и поступкам". Никто и никому? А может, и самому себе? Ибо, как признается Печорин в "Фаталисте", "кто знает наверное, убежден он в чем или нет?., и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!..".
Пользуясь этой несомненно авторской "подсказкой", перепроверим хотя бы следующую самохарактеристику Печорина: "Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его". Это суждение вошло в наше сознание как непреложное. Но так ли уж оно непреложно? Ведь и Печорин–первый не живет в полном смысле этого слова, то есть безотчетно отдаваясь всем впечатленьям и соблазнам бытия, и Печорин–второй не только вчуже наблюдает за своим вторым "я", но и диктует двойнику свою волю. Фактически Первый действует по системе Второго! ("Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы"; запись от 29 мая.) Причем система и разрабатывается (до поступка), и анализируется (после поступка) с такой серьезностью, с такими стратегическими и тактическими тонкостями, словно затевается не мелкое житейское предприятие, а великое "сраженье". Человек, играющий в жизнь и относящийся к этой мелкой игре так, словно от ее исхода зависит исход гражданской битвы, выглядел бы карикатурой на самого себя, если бы иногда не вспоминал, как часто в его случае не остается и шага между "смешным" и "великим": между намерением с замахом на лорда Байрона или Александра Македонского и результатом — сочинитель мещанских трагедий или поставщик повестей для "Библиотеки для чтения"!
Но это опять же личное, то есть субъективное, мнение. А нам для понимания нравственной цели романа, той, что вложил в свое сочинение сам Лермонтов, необходим совершенно беспристрастный, свободный от любого внушения взгляд, и он в романе, повторяю, есть. Все, что Лермонтов хотел прибавить к, тому, что рассказано в "Герое…", высказано в полном портрете Печорина:
"Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сертучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались наррчно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, — верный признак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственные замечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу вас заставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую‑то нервическую слабость; он сидел, как сидит бальзакова 30–летняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более 23 лет, хотя после я готов был дать ему 30. В его улыбке было что‑то детское. Его кожа имела какую‑то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших одна другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева или душевного беспокойства. Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные — признак породы в человеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади; чтоб докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; об глазах я должен сказать еще несколько слов. Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! — Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из‑за полуопущенных ресниц они сияли каким‑то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его, непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно–спокоен. Все эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы об нем не услышите ни от кого, кроме меня, то поневоле должны довольствоваться этим изображением. Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским".
В черновом наброске Портрета был и еще один фрагмент; его также необходимо иметь в виду:
"Если верить тому, что каждый человек имеет сходство с каким‑нибудь животным, то, конечно, Печорина можно было сравнить только с тигром; сильный и гибкий, ласковый или мрачный, великодушный или жестокий, смотря по внушению минуты, всегда готовый на долгую борьбу, иногда обращенный в бегство, но не способный покориться; не скучающий один, в пустыне с самим собою, а в обществе себе подобных требующий беспрекословной покорности: по крайней мере таков, казалось мне, должен был быть его характер физический, т. е. тот, который зависит от наших нерв и от более или менее скорого обращения крови; душа — другое дело: душа или покоряется природным склонностям, или борется с ними, или побеждает их: от этого злодеи, толпа и люди высокой добродетели; в этом отношении Печорин принадлежал к толпе, и если он не стал ни злодеем, ни святым — то это я уверен от лени".