Чтобы дать читателю возможность следить за ходом дальнейших соображений, напомню и широко известные слова Лермонтова из Предисловия ко второму изданию: "Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места; что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое, и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар".
Отказавшись от выше процитированного чернового абзаца, Лермонтов убрал и "нравоучение", решив сохранить "одежду лести" в целости и сохранности — дабы выдержать уровень, заданный современной образованностью. Убеждена, речь идет прежде всего о Бальзаке и представляет собой одновременно и защиту от журнальных нападок С. Шевырева, опубликовавшего в "Москвитянине" (1841, № 2) отрицательную рецензию на "Героя нашего времени" [185], и спор с Шевыревым же о Бальзаке, ибо в той же книжке журнала напечатан и шевыревский очерк "Визит Бальзаку"; кроме тех "комплиментов", что приведены выше, там есть и такое рассуждение:
"Бальзаку недостает одного… он не сатирик; он слишком холодно описывает эти современные нравы… Он или сам увлечен веком, который знает, или слишком малосубъективен… Владей Бальзак, при своем глубоком знании нравов и современной жизни, звонким бичом Сатиры — и этот бич в его руке превратился бы, конечно, в скипетр современной не только французской, но и европейской словесности. Европа ждет сатирика, единственно возможного поэта в наше время…"
Не исключено, кстати, что неожиданно резкий отзыв Шевырева был вызван не столько характером Печорина, сколько направлением молодого автора: и Лермонтов шел явно не туда, куда указывал амбициозный профессор словесности. Как и Бальзак, он слишком холодно описывал современные русские нравы и не желал обучаться "владению звонким бичом" Ювенала, дабы высечь погрязшее в "разврате" русское общество!
Прогноз Шевырева, несмотря на профессорский апломб, был явно несостоятелен. Нарождающаяся европейская буржуазность еще слишком нравилась себе, а Бальзаку (недаром он хорошо знал и любил Рабле) еще весело было изображать ее пеструю, бойкую, энергичную разнородность. В России все было иным — и в политическом, и в общественном, и в литературном отношениях, но и ей нужны были "горькие лекарства" и "едкие истины", и ей для нравственного и культурного возмужания необходима была "малая субъективность" правды, так, во всяком случае, полагал Лермонтов.
К исключенному из основного текста варианту мы еще вернемся, а пока вглядимся в Портрет.
Прежде всего, он сделан так, что беглый и скорый, а также очарованный или готовый очароваться женский взгляд невольно отмечает то, что, пользуясь формулировкой Лермонтова, является "одеждой лести": стройность, крепкое от природы сложение, благородный лоб, вьющиеся от природы волосы, зубы ослепительной белизны, опрятность, не имеющая ничего педантичного. Настойчиво предупредив, что читатель не должен относиться к заключениям портретиста слепо, Лермонтов как бы предполагает (это не только не противоречит замыслу, а входит в него) множественность мнений — ни Бальзак, ни Стендаль, а уж Лафатер и подавно такой свободы не дозволяли. Больше того, и Бальзак и Стендаль, хотя и отказались от той сверхзадачи, какой была подчинена деятельность Лафатера — пастора, проповедника, просветителя, т. е. от стремления к исправлению людских нравов и обычаев, тем не менее, вслед за Лафатером, полагали, что художник уже внешностью своего персонажа обязан показать тот характер, который "предписывают ему иметь органы его тела". Лермонтов идет дальше и глубже: строением тела, включая скорость обращения крови, обусловлен лишь физический характер его героя. Так вот: в физическом отношении Печорин задуман и вылеплен безупречно; это почти выставочный экземпляр человеческой породы. Но природа допустила оплошность. Душа, заключенная в совершенной оболочке, оказалась зараженной классической русской хворью: леностью. В черновике сказано прямо: "единственно от лени" Печорин не сделал ни единого усилия, чтобы выбиться из толпы.
Отказавшись от слишком уж открытого разъяснения своего отношения к герою романа, мотив "лени" — не физической, а душевной — Лермонтов из текста не изъял. Походка Печорина не только небрежна, но и ленива; его поза, когда он присел на скамью, выразила "какую‑то нервическую слабость"; его взгляд равнодушно спокоен. И все это при скором обращении крови и крепком телосложении! Словом, то же противоречие, что и в "Думе": "И царствует в душе какой‑то холод тайный, когда огонь кипит в крови".
Что еще можно вычитать из Портрета, предложенного нам в качестве ключа к загадке современного человека?
Во внешности Григория Александровича — при переводе его тем же чином и статусом из петербургского ("Княгиня Лиговская") в кавказский вариант обыкновенной русской истории — произошли разительные перемены. Портрет героя в "Княгине Лиговской" — практически автопортрет, хотя, может быть, слегка и "польщенный". В новом варианте нет (почти нет) сходства с автором. Новый Печорин белокур, строен, изящен, и сделано это не только для того, чтобы предупредить подозрение — будто сочинитель нарисовал свой портрет. Писать с себя человека, принадлежащего толпе, Лермонтов, последователь Лафатера, естественно, не мог, потребовалась иная "модель". О том, что даже предварительный эскиз снимался с другого оригинала, свидетельствует, кстати, первый же мазок к Портрету: "Он был высокого роста".
Примечательна и вот какая странность. Повествователь, то есть автор Портрета, объясняя, почему не настаивает на истинности своих замечаний, как бы между прочим роняет загадочную фразу: "Но так как вы об нем не услышите ни от кого, кроме меня…" Первая реакция на нее — недоумение, ведь главка "Максим Максимыч", в которой мы видим Печорина глазами беспристрастного наблюдателя, следует за "Бэлой" и предваряет "Журнал Печорина", герои которых только и заняты тем, что выясняют, что же такое Григорий Александрович Печорин. Однако загадочна она лишь на первый, не углубляющийся з существенность взгляд, потому что об изображенном на Портрете человеке ни от Максима Максимыча, всю ночь только и рассуждавшего что о странностях беленького мальчика в новеньком мундирчике, ни от него самого, ни от прочих марионеток его Игры мы и в самом деле ничего не услышим. Тут следует напомнить еще одну фразу из уже упоминавшегося Отрывка (он создан уже после выхода в свет "Героя нашего времени"): "Я хочу рассказать вам историю женщины, которую вы все видали и которую никто из вас не знал. <…> Когда ей было только двадцать, весь Петербург шумно занимался ею в продолжение целой зимы… В обществе про нее было в то время много разногласных толков. Старушки говорили об ней, что она прехитрая и прелукавая, приятельницы — что она преглупенькая, соперницы — что она предобрая, молодые женщины — что она кокетка, а раздушенные старики значительно улыбались при ее имени и ничего не говорили".
То же мы видим и в "Герое…". Все только и говорят что о Печорине, но никто не говорит об нем истины; все ежедневно встречают его, им шумно занимается весь Пятигорск в течение целого лета, и тем не менее его не знает никто, в том числе и он сам. Единственный, кто прикоснулся к тайне, — это автор Портрета, но и он лишь прикоснулся, только намекнул, что загадка, заключающая в себе "глубокий нравственный смысл", может быть, имеет "разрешение"!
Продолжим же разгадывание Портрета. На лице главного героя "Княгини Лиговской", как мы помним, последователи Лафатера, по убеждению автора, могли прочитать и "глубокие следы прошедшего", и "чудные обещания будущности".
На лице Печорина кавказского также читаются следы прошедшего: лоб, испещренный множеством мелких, пересекающих одна другую морщин; расслабленность нервическая и физическая, усталость от жизни, похожей на никогда не кончающийся утомительный бал…
Что же касается будущего, то тут, на кавказском портрете, нет никаких обещаний, не только чудных: на нем изображен человек без будущего. Ведь даже его путешествие в Персию, равно как и смерть по дороге из Персии, не имеет никакого отношения к "катастрофе, среди которой погиб Грибоедов"; это очередная "гремушка", "цацка", дорогая и престижная игрушка для так и не ставшего мужчиной "беленького мальчика"! Подозрительна уже легкость, с какой не служащий (ни по какому ведомству) Григорий Александрович получает столь дефицитную подорожную! Ведь нам доподлинно известно, сколько усилий требовалось самому Пушкину, дабы удостоиться высочайшего соизволения на "перемену мест", даже в пределах отечества. И Лермонтов, увы, так и не попал в азиатскую экспедицию ("Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь остается только проситься в экспедицию в Хиву с Перовским"). А ведь не скуки ради его туда тянуло — он задумал поэтический цикл "Восток"! Пришлось собирать этот "восток" по крохам, по частям из восточных вкраплений в пеструю мозаику кавказского общежития. Но то, что недоступно Пушкину и Лермонтову, без всякого труда, запросто дается Печорину!