4. Оранжевые зори
Василенко вспоминал о своей довоенной дружбе с Андреевым: "…я проводил часы многие годы, слушая его стихи, читая свои, восхищаясь его романтическо — поэтическими "воспоминаниями" о его жизни в двух иных мирах, где было несколько солнц (изумрудное, синее, такое, как наше) и были удивительные утра, и дни, и вечера, особенно, когда эти солнца встречались утром и вечером; расходясь — тоже; жизнь там была счастливая — без войн, без злодеяний, все любили искусство, поэзию, не было страшных городов-спрутов, городов — чудовищ… Он, Данечка, был всегда влюблён в ослепительно прекрасных девушек, мечтательниц; в одну художницу, писавшую зори и вечера, когда два солнца встречались и расходились. Он очень ярко это описывал и говорил, что он помнит (цитирую на память): "Голубое солнце неохотно уступало место золотому, и мы (с нею) замирали в восторге, глядя, как голубые и золотые потоки света смешивались, голубые ослабевали, гасли, а золото заполняло всё мягким сиянием, очень были, Витя (это мне), красивы печальные кипарисы, — они там тоже были, — это дерево, Витя, есть и на других планетах, — они голубели, а потом растворялись в золоте и казались вылитыми из золота; ветра по утрам не было; они были неподвижны; золотом заливались — до дна — озера, — их мы видели с холма, где встречал я с моей возлюбленной восход, — и я слушал, как она произносила стихи… "Скажи, Даня, а ты помнишь эти стихи?" — наивно спрашивал я. "Нет, конечно, — отвечал Андреев, — но я помню, что они возвышенны и прекрасны". Даня говорил и о жизни своей на земле в Индии: он был воином, она жрицей храма, и свою любовь он и она скрывали. Было это в давние времена, он подчёркивал — "когда складывались стихи "Рамаяны""[207]. Эти воспоминания подтверждают стихи:
Два солнца пристальных сменялось надо мною,
И ни одно из них затмиться не могло:
Как ласка матери, сияло голубое,
Ярко — оранжевое — ранило и жгло…
Тот мир угас давно — бесплодный, странный, голый…
Кругом — Земля в цвету, но и в земной глуши
Не гаснут до сих пор два древних ореола
Непримиримых солнц на небесах души.
"Рамаяна" начала складываться в IV веке до нашей эры и рассказывает о подвигах Рамы — царя солнечной династии. В ней память о религии Солнца, оставшегося в индийском пантеоне одним из главных божеств, не говоря о том, что оно воспевается поэтами, творцами религиозных гимнов. В забытой древности в Индии существовали храмы Солнца. Культ Солнца Мира, Храмы Солнца Мира, о которых писал Даниил Андреев, не были для него романтической грезой, они связывали древние цивилизации с грядущим царством Розы Мира. Способность, нет, скорее свойство переживать иные эпохи, жизнь иных народов, иные миры не как иллюзорные видения, а как подлинную, мистического происхождения, реальность, наверное, и сделала описываемое им поэтически достоверным. Его романтические изображения, из каких бы разных эпох и миров не возникали, становились частью удивительно целостного мира. Духовные странствия на восток и на запад, в Святую землю и в Индию, в Халдею и средневековую Испанию или Германию, в Египет были не путанными исканиями, а обретением своего. Сохранившиеся стихи 1935 года особенно разнообразны по исторической географии. Он видит себя родившимся и старящимся на берегу Меконга ("Дикий берег"), духовным воином Ислама, вслушивающимся в протяжный ритм Корана ("Я уходил за городскую стражу…"), каббалистом из Пражского гетто ("Бар — Иегуда Пражский")… И хотя эти стихотворения связаны с кругом тогдашнего чтения, все они движимы единой интуицией или мыслью, пусть еще смутно брезжащей, ведущей его. Ему верилось, что поэтические путешествия продолжатся, приведут к чаемому свету. О земных странствиях он писал по — иному: "Лечь в тебя, горячей плоти родина, / В чернозем, в рассыпчатый песок…"
Но ближе всего — о чем Андреев говорил не раз — была ему Индия, страна, где всё проникнуто религиозным отношением к жизни, всё связано с иными мирами. В индуизме множество разнообразных толков и течений, в нем приемлемо многое и отсутствует само понятие ереси. При этой широте, он определяет не только мировидение верующих, их отношение к природе — к священным горам, рекам, животным и растениям, но и всю организацию общества. А перенаселенный индуистский пантеон полон таинственной, причудливой поэзии. В нем боги и полубоги, множество сверхъестественных существ. Человеческая история, каждая личность, в ней участвующая, да и все живое, включены в вечный круговорот вместе с божествами и существами иных миров. Учение о карме, в котором определялась ответственность человека за собственную судьбу не только в данной жизни, но и в иных рождениях, зависимость от нравственного выбора — он принял безусловно еще в отрочестве, прочтя Рамачараку. Для него карма — один из незыблемых принципов мироздания — "закон возмездия, железный закон нравственных причин и следствий". И "русские боги", кишащая демоническими существами изнанка мира, земные просторы, которые он видел одухотворенными многочисленными стихиалями, — весь его поэтический космос связан с представлениями индуизма. Пронизанность религиозностью, почти такая, какую он провозглашал как необходимое состояние будущего просветленного человечества, всей жизни Индии — так представлял ее, конечно, по книгам, Даниил Андреев — было главным, что влекло его в страну сонма божеств, бесчисленных храмов и святых мест, где чтят не правителей и полководцев, а отшельников, святых и поэтов.
Алла Александровна Андреева вспоминала: "В середине двадцатых годов, как мне кажется, на Москву обрушилось кино….Во многих кинотеатрах шла немецкая двухсерийная картина "Нибелунги". В "Арсе" ее сопровождал оркестр, игравший Вагнера. Фильм и вправду был прекрасным. Первая серия называлась "Зигфрид", вторая — "Месть Кримгильды". Я, конечно, влюбилась в Зигфрида: он был само совершенство. Кримгильда тоже была прекрасна, особенно ее длинные белокурые косы — несостоявшаяся мечта всей моей жизни.
<…>Даниил, тогда уже взрослый юноша, тоже смотрел этот фильм. Естественно, у него все было гораздо глубже и сложнее. Он влюбился в Кримгильду, да так, что каждый вечер ездил в кино, чтобы ее увидеть. Так было, пока в Москве, хоть где-нибудь, шла "Месть Кримгильды". Он видел ее 70 раз! К тому времени относится замысел "Песни о Монсальвате" — ранней, юношеской неоконченной поэмы…"[208]
Трудно сказать, к тому ли времени, то есть к 25–му или 26–му году, относится замысел "Песни о Монсальвате" или к более позднему. Но писать поэму Андреев начал в 35–м. А замечательный фильм Фрица Ланга, вышедший на экраны Германии в 1924 году, один из классических фильмов немого кино, произвел на него впечатление, оставшееся надолго. О нем можно судить по другой его поэме — "Кримгильда", впрямую связанной с "Нибелунгами". Фильм в середине двадцатых увлеченно смотрели по всей Европе, а не только в Москве. Даниилу Андрееву навсегда запомнились и Пауль Рихтер — Зигфрид в сопровождении двенадцати рыцарей, и Маргарет Шён — Кримгильда, клянущаяся "вражеской кровью" и "беззакатной любовью". Наверное, именно с тех пор он страстно полюбил кино. В образе мстительницы Кримгильды ему виделось не осуществление кровной мести, а воплощение закона нравственных причин и следствий — "кармы". Но главным было мистериальное — так ему виделся фильм — содержание эпоса. Гигантские замки и соборы в таинственной дымке, гранитные лестницы, мосты, зубчатые стены с башнями, дремучие леса с фантастически могучими деревьями, огромный, правдоподобно живой дракон — вся монументальная пластика фильма, его экспрессионистское средневековье в тевтонском обличии оживляли рыцарские времена и мифы.
Конечно, этот фильм сказался и на его видении темных миров, и на кинематографическом, вагнеровском колорите его рыцарских поэм "Титурэль", "Песнь о Монсальвате", "Кримгильда". Но более всего повлиял на замысел "германского" цикла поэм Даниила Андреева Рихард Вагнер "Кольца Нибелунгов" и "Парцифаля". Кроме того, немецкая культура — не случайно он родился в Берлине — была для него одной из самых близких. Многие русские поэты были германофилами.
О замысле и об источниках "Песни о Монсальвате" Даниил Андреев рассказал в "Розе Мира": "Небесная страна Северо — западной культуры предстаёт нам в образе Монсальвата, вечно осиянной горной вершины, где рыцари — праведники из столетия в столетие хранят в чаше кровь Воплощённого Логоса, собранную Иосифом Аримафейским у распятия и переданную страннику Титурэлю, основателю Монсальвата. На расстоянии же от Монсальвата высится призрачный замок, созданный чародеем Клингзором: средоточие богоотступнических сил, с непреоборимым упорством стремящихся сокрушить мощь братства — хранителей высочайшей святыни и тайны. Таковы два полюса общего мифа северо — западного сверхнарода от безымянных творцов древнекельтских легенд, через Вольфрама фон Эшенбаха до Рихарда Вагнера. Предположение, будто раскрытие этого образа завершено вагнеровским "Парсифалем", — отнюдь не бесспорно, а пожалуй, и преждевременно. Трансмиф Монсальвата растёт, он ста новится всё грандиознее. Будем же надеяться, что из толщи северо-западных народов ещё поднимутся мыслители и поэты, кому метаисторическое озарение позволит постигнуть и отобразить небесную страну Монсальват такой, какова она ныне".