Открываем томик и приступаем к чтению, все же хорошо помня ("из XX столетия"!), с чего герценовские мемуары начинаются. Сначала, как полагается, введение, которого, однако, не найти сегодня в наших обычных, "спокойных" изданиях "Былого и Дум".
Первые печатные строки герценовских воспоминаний.
Приведем их полностью:
"В конце 1852 года я жил в одном из лондонских захолустий, близ Примроз–Гилля, отделенный от всего мира далью, туманом и своей волей.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа, знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили — и ни одного слова о том, о чем хотелось говорить.
…А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет и истина.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [221]— эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
Я не имел сил отогнать эти тени, — пусть они светлыми сенями, думалось мне, встречают в книге, как было на самом деле.
И я стал писать с начала; пока я писал две первые части, прошли несколько месяцев поспокойнее…
Цепкая живучесть человека всего более видна в невероятной силе рассеяния и себяоглушения. Сегодня пусто, вчера страшно, завтра безразлично; человек рассеивается, перебирая давно прошедшее, играя на собственном кладбище…
Лондон, 1 мая 1854 г." (VIII, 403—404).
Лишь очень узкий круг друзей, да и то приблизительно, туманно, мог понять, о каких страшных событиях, несчастиях, ошибках идет речь: семейная драма, смерть жены, гибель в пароходной катастрофе матери и сына, тягчайшие впечатления от кровавого подавления европейских революций, крушение многих старых идеалов, наконец, объявление Герцена "государственным преступником", находящимся вне закона и подлежащим изгнанию из пределов Российской Империи. Последнее обстоятельство, впрочем, было известно и российским властям, которые как раз в эти месяцы рассылали по всем губерниям циркуляры об изъятии из библиотек разных сочинений, когда‑либо опубликованных Искандером. Об изгнании также довольно ясно свидетельствовали выходные данные книги: в 1854 году Лондон и Париж, Англия и Франция, находились ведь в состоянии войны с Россией; армии западных союзников высадились в Крыму, блокировали Севастополь. Впрочем, не следует слишком "осовременивать" эту ситуацию: войны XIX века не были столь ожесточенными, непримиримыми, как мировые бойни следующего столетия; не только почта, но и отдельные русские путешественники (как увидим дальше) умудрялись в этот период переезжать из одной воюющей страны в другую, отправляясь для того сначала в Вену или в другую нейтральную столицу, а уж оттуда в Париж или Лондон, Даже у самых злых ненавистников Искандера не возникали мысли об "измене" или о чем‑то подобном, поскольку сочинения писателя не касались военных действий. Лондонский и парижский адрес книги, разумеется, не отречение, но — изгнание….
Печальное предисловие, естественно, вызывало вопросы как у знающих, так и у незнающих, поражало, как всякая искренне описанная беда…
Только через несколько десятилетий, в начале XX века, обнаружилось, что на полтора года раньше, 5 ноября 1852 года, Герцен написал иное предисловие, куда более безысходное и страшное. Оно было озаглавлено "Братьям на Руси" и имело эпиграф: "Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде смерти. Братья, примите память ее с миром!" Объясняя разницу между ранними мемуарными фрагментами и новым замыслом, Искандер писал: "Продолжать "Записки молодого человека" я не хочу, да если б и хотел, не могу. Улыбка и излишняя развязность не идут к похоронам. Люди невольно понижают голос и становятся задумчивей в комнате, где стоит гроб — незнакомого даже им покойника" (VIII, 397—398).
За 18 месяцев Герцен преодолел себя, скорбь стала все же более светлой, тональность более объективной; обращение к "братьям на Руси" заменено иным.
Как видно, сам труд над мемуарами помог, спас автора…
Однако минуем предисловие и приступаем к чтению 1–й главы "Тюрьмы и ссылки": никакого 1812 года и няни Веры Артамоновны. Текст начинается с многоточия:
"…Раз весною 1834 года пришел я утром к Вадиму; ни его не было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх, в небольшую комнату его, и сел писать.
Дверь тихо отворилась, и взошла старушка, мать Вадима" (VIII, 171).
Действие рассказа удалено от времени публикации всего на 20 лет. Имя Вадим напечатано открыто, потому что друг и единомышленник юного Герцена Вадим Пассек умер еще в 1842 году и откровения лондонского изгнанника ему не могут повредить.
Старушка–мать Пассека пришла в тот весенний день, чтобы предупредить 22–летнего Герцена: "Вы… и ваши друзья, вы идете верной дорогой к гибели. Погубите Вы Вадю, себя и всех; я ведь и вас люблю как сына.
Слеза катилась по исхудалой щеке.
Я молчал. Она взяла мою руку и, стараясь улыбнуться, прибавила:
— Не сердитесь, у меня нервы расстроены; я все понимаю, идите вашей дорогой, для вас нет другой, а если б была, вы все были бы не те" (VIII, 171 —172).
Через несколько строк печальное пророчество сбывается:
"— Как взяли? — спрашивал я, вскочив с постели и щупая голову, чтобы знать, сплю я или нет.
— Полицмейстер приезжал ночью, с квартальным и казаками, часа через два после того, как вы ушли от нас, забрал бумаги и увез Н. П." (VIII, 172).
Разумеется, николаевским властям не составит труда при желании узнать, о каком Н. идет речь, — но аппарат для подобных поисков у них еще невелик; однако, расшифровав имя, Герцен мог бы нечаянно обогатить ненужными познаниями многих любопытствующих недоброжелателей.
Так и останется в тексте, хотя и не раз повторившись, инициал Н. Написав об аресте друга — "это было первое несчастие, падавшее на мою голову", — Герцен вставил фразу (которую теперь не найти в соответствующем месте "Былого и Дум"): "Я любил Н. страстно, как редко любят друг друга даже в юности".
Позже явятся на свет отдельные рассказы о дружбе, где все будет объяснено, здесь же, пока ранние главы не обнародованы и повествование начинается прямо из "гущи происшествий", — здесь краткое пояснение необходимо.
Н., то есть Николай Огарев, в эту самую пору жил под полицейским надзором в Симбирской губернии, и редкие письма ему Герцен, подписываясь женским именем Эмилия, посылал через несколько верных инстанций: сначала Марии Рейхель в Париж; ни в чем не подозреваемая русскими властями, она переправляла листок старинным друзьям в Москву; а уж те — в глушь, Огареву…
Здесь и там, по тексту "Тюрьмы и ссылки", разбросаны маскирующие инициалы. Иные давно отгаданы или раскрыты позже самим Герценом (Т. — Грановский; И. —Тургенев); некоторые были дешифрованы лишь век спустя: например, В. — влиятельный человек, к которому Герцен бросился за помощью, потому что тот был "богат, умен, образован, остер, вольнодум, сидел в Петропавловской крепости по делу 14 декабря и был в числе выпущенных". Узнав об аресте Н., В. оробел и стал советовать Герцену — "держите себя в стороне", поэтому раскрывать его имя мемуарист счел неделикатным.
Только в 1950 году известный историк Б. П. Козьмин установил, что это был один из прежних соратников Пущина и других декабристов, приятель Пушкина, Василий Петрович Зубков.
Мы перелистываем "Тюрьму и ссылку". Глава за главой — удивляющие, неслыханные по откровенности и смелости; никто ничего подобного по–русски не печатал; великолепный портрет декабриста Михаила Орлова; арест самого Герцена — и мимолетное, непонятное большинству читателей появление героини: "Несколько слов глубокой симпатии, сказанные семнадцатилетней девушкой, которую я считал ребенком, воскресили меня.
Первый раз в моем рассказе является женский образ… и, собственно, один женский образ является во всей моей жизни" (VIII, 179).
Затем допросы; очаровательный князь Голицын, предлагающий назвать "несчастных заблудших людей, которые вовлекли Вас… хотите ли Вы этой легкой ценой искупить Вашу будущность? и жизнь Вашего отца?" (VIII, 208).
Лахтин, один из приятелей Герцена и Огарева (его имя названо полностью по той же причине, что и Пассека), "подошел к князю Голицыну и просил отложить отъезд.