"Отрывок, печатаемый теперь, следует прямо за той частию, которая была особо издана под заглавием "Тюрьма и ссылка": она была написана тогда же (1853), но я многое прибавил и дополнил.
Странная судьба моих "Записок": я хотел напечатать одну часть их, вместо того напечатал три и теперь еще печатаю четвертую.
Один парижский рецензент, разбирая, впрочем, очень благосклонно ("La Presse", 13 oct. 1856), третий томик немецкого перевода моих "Записок", изданных Гофманом и Кампе в Гамбурге, в котором я рассказываю о моем детстве, прибавляет шутя, что я повествую свою жизнь, как эпическую поэму: начал с сути дела и потом возвратился к детству.
Это эпическое кокетство — совершенная случайность, и если кто‑нибудь виноват в нем, то совсем не я, а скорее мои рецензенты и в том числе сам критик "Прессы". Если б они отрывки из моих "Записок" приняли строже, холоднее и, что еще хуже, — пропустили бы их без всякого внимания, я долго не решился бы печатать еще и долго обдумывал бы, в каком порядке печатать.
Прием, сделанный им, увлек меня, и мне стало труднее не печатать, нежели печатать.
Я знаю, что большая часть успеха их принадлежит не мне, а предмету. Западные люди были рады еще раз заглянуть за кулисы русской жизни. Но, может, в сочувствии к моему рассказу доля принадлежит простой правде его. Эта награда была бы мне очень дорога, ее только я и желал.
Часть, печатаемая теперь, интимнее прежних; именно потому она имеет меньше интереса, меньше фактов; но мне было гораздо труднее ее писать… К ней я приступил с особенным страхом былого и печатаю ее с внутренним трепетом, не давая себе отчета зачем…
…Может быть, кому‑нибудь из тех, которым была занимательна внешняя сторона моей жизни, будет занимательна и внутренняя. Ведь мы уже теперь старые знакомые…
И–р
Лондон, 21 ноября 1856".
Так, в мучительных колебаниях, сомнениях и радостях Герцен писал и публиковал. Он, можно сказать, приучал русское общество к новому уровню правды, гласности, откровенности — и это был главный освобождающий урок "Былого и Дум".
В третьей книге "Полярной звезды" мемуарист уже и не заговаривает о своем желании приостановиться, "приберечь" воспоминания.
Читатели, "старые знакомые", — они уже знали по нескольким опубликованным книжкам, что действие "Записок Искандера" разворачивается в России и на Западе, охватывая почти полстолетия.
Правда, Герцен исчерпал почти весь запас прежде написанного (кроме, как уже говорилось, самых интимных разделов), — но ведь можно взяться за новые главы, обрисовать новые образы; и тот большой круг, большой цикл, что замкнулся с 1854 по 1857 год, в "Тюрьме и ссылке" и трех книгах "Полярной звезды", — он оказался лишь первым, но далеко не последним.
Отныне в каждой книге "Полярной звезды" — IV, V, VI, VII, VIII — новые портреты: Роберт Оуэн и Бакунин; эмигранты разных народов и Гарибальди; наступит день, и сама "Полярная звезда", Вольная печать станут воспоминанием и как полноправные герои займут свое место в VI, VII, VIII частях "Былого и Дум".
То, что печаталось в "Полярной звезде", параллельно дополнялось, уточнялось и превращалось в отдельные тома "Былого и Дум", которые Герцен начал выпускать с 1861 года. Выпускал до самой смерти, когда повествование оборвалось "легко и просто, как сама жизнь".
Но когда Герцена не стало, выяснилось, что воспоминания продолжают не только жить в головах и сердцах современников, потомков, — их не перестают дополнять самые потаенные страницы: кончина Искандера, 21 января 1870 года, освобождала их от запрета.
1870 год, 1921–й, 1953 — 1957–й… Это лишь наиболее важные даты обнародования тех страниц, которые их автор не хотел или не мог напечатать при жизни.
Снова повторим, что розыск не окончен, что некоторые главы неизвестны, — и признаемся, что если б они вышли когда‑нибудь на свет — в ближайшие годы, десятилетия, — то это было бы вполне в духе Искандера: в разное время он ведь представлял читателям — не по порядку, а так, как ему нужно, — разные части своих великих воспоминаний.
* * *
Скоро XXI век; на полках тысяч библиотек — полные издания "Былого и Дум". В начале — посвящение Огареву и Наталье Александровне Герцен, светлая печаль по родным и по родине:
"Жизнь… жизни, народы, революции, любимейшие головы возникали, менялись и исчезали между Воробьевыми горами и Примроз–Гилем; след их уже почти заметён беспощадным вихрем событий. Все изменилось вокруг: Темза течет вместо Москвы–реки, и чужое племя около… и нет нам больше дороги на родину… одна мечта двух мальчиков — одного 13 лет, другого 14 — уцелела!
Пусть же "Былое и Думы" заключат счет с личною жизнию и будут ее оглавлением. Остальные думы—на дело, остальные силы—на борьбу".
Мы же, снова и снова перелистывая четыре многостраничных тома герценовских мемуаров, вспоминаем и размышляем вместе с автором…
"Народы живучи, века могут они лежать под паром и снова при благоприятных обстоятельствах оказываются исполненными сил и соков".
"Народы, искупающие свою независимость, никогда не знают, — и это превосходно, — что независимость сама по себе ничего не дает, кроме прав совершеннолетия, кроме места между пэрами, кроме признания гражданской способности совершать акты, и только".
"Представительная система в ее континентальном развитии, действительно, всего лучше идет, когда нет ничего ясного в голове или ничего возможного на деле. Это — великое покамест, которое перетирает углы и крайности обеих сторон в муку и выигрывает время. Этим жерновом часть Европы прошла, другая пройдет, и мы, грешные, в том числе".
Да, активная, ищущая мысль Герцена, охватывающая все века, все народы, будит нашу мысль, наше гражданское чувство. Мы размышляем вместе с автором, ибо все это было недавно, а многое существует сегодня и будет завтра.
"Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венком из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах".
Л. И. СОБОЛЕВ
"Я ШЕЛ СВОИМ ПУТЕМ…"
Н. А. Некрасов "Кому на Руси жить хорошо"
Толпа гласит: "Певцы не нужны веку!" — И нет певцов…
"Поэту", 1874
Некрасов писал в трудное для поэзии время. Смерть Пушкина и Лермонтова обозначила конец золотого века русской поэзии. "Silentium" (1833) Тютчева и "Последний поэт" (1835) Баратынского предупреждали о наступлении прозаической эпохи; поэтическая "оттепель" 50–х годов сменяется затяжной — до конца века — непоэтической полосой.
Чтобы сохраниться, выжить, поэзия должна была измениться. "…Время требовало, чтобы поэзия, если она желала иметь своих слушателей, понизила тон, опростилась. Некрасов приспособился к этому трудному положению". Мы цитируем статью С. Андреевского, напечатанную через 12 лет после смерти поэта (Новое время. 1889. № 4927. 15 ноября). Понижение тона и опрощение поэзии было замечено, впрочем, и при жизни поэта—и вызвало, как мы увидим, противоположные оценки современников.
Хранители поэтической традиции были оскорблены поэзией Некрасова. Тургенев писал Полонскому в 1868 году: "…Некрасов — поэт с натугой и штучками; пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений… Нет! Поэзия и не ночевала тут—и бросил я в угол это жеваное папье–маше с поливкой из острой водки"[224]. Отзыв характерен для Тургенева, поправлявшего Тютчева и Фета и пытавшегося редактировать К. Случевского. Поэты середины века воспринимались "на фоне Пушкина" — и в разной степени проверялись на верность пушкинскому преданию. Для большинства современников Некрасов был антагонистом пушкинской традиции — только проницательный Н. Страхов однажды (в 1868 г.) свяжет "прозаически–ноющий стих Некрасова" с "потребностью отрезвления", замеченной им впервые именно у Пушкина[225]. Но и Страхов многажды противопоставит Пушкина Некрасову: поэта — непоэту.
В 60—70–е годы прошлого века поэтов не читали. "…Утлая ладья незлобивых поэтов, — пишет современник в 1873 году, имея в виду Фета, Майкова и Полонского, — оказалась опрокинутою и потопленною, а над поглотившею их бездною победно развивается парус обильного желчью г. Некрасова"[226]. Успех стихов Некрасова подтверждается многими свидетельствами — и враждебными (вроде только что процитированного В. Г. Авсеенко), и сочувственными. Неприятели видели "внешний успех" и желание угодить толпе, "людям грубым и посредственным, составляющим большинство всякой публики"[227]. Сочувственники говорили о "дельности" (термин эпохи) стихов Некрасова, но понимали ли и они поэта?[228]