МХАТ пытался трактовать «Бег» как разоблачение идеологии Белого движения и зверств белых генералов, признающих в конце концов торжество советской власти. Пропагандистское значение могла иметь и демонстрация бесперспективности и бедственного положения эмигрантов, для которых будто бы единственный достойный выход — возвращение на родину. Однако симпатии, которые мог внушить зрителю образ Чарноты, несмотря на все заверения, что он такой же герой, как Сквозник-Дмухановский у Гоголя, и возможное сочувствие по отношению к Хлудову, не говоря уже о подозрительно идеальных интеллигентах Серафиме и Голубкове, делали замысел сомнительным с точки зрения цензуры и ортодоксальных коммунистов. Бдительные критики забили в набат. В октябре 1928 года в «Известиях» критик, укрывшийся под псевдонимом И. Кор, призвал «ударить по булгаковщине», а И. Бачелис в «Комсомольской правде» обвинил Художественный театр в стремлении «протащить булгаковскую апологию, написанную посредственным богомазом» (речь шла о попытках защиты Булгакова и «Бега» представителями МХАТа на обсуждении пьесы расширенным политико-художественным советом Главреперткома). Позже эти фразы почти дословно войдут в последний булгаковский роман, в описание травли Мастера, устроенной критикой. Не помогло ни то, что «Бег» был поддержан М. Горьким, ни готовность разрешить его постановку, выраженная председателем Главискусства А. И. Свидерским.
К Сталину с письмом по поводу «Бега» обратился драматург В. Н. Билль-Белоцерковский. 2 февраля 1929 года вождь ответил драматургу. «Бег» он расценил как «проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины» и тем самым «оправдать или полуоправдать белогвардейское дело». Поэтому булгаковскую пьесу в существующем виде Сталин охарактеризовал как «антисоветское явление». Досталось и «Дням Турбиных», хотя и не так сильно: «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже „Дни Турбиных“ — рыба». При этом Сталин оговорился, что данная пьеса «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от „Дней Турбиных“, есть впечатление, благоприятное для большевиков: „Если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь“. „Дни Турбиных“ есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма». И тут Иосиф Виссарионович поспешил уточнить: «Конечно, автор ни в какой мере „не повинен“ в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»
Даже «Бег» Сталин готов был разрешить, «если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы изобразил внутренние социальные пружины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему „честные“, Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою „честность“), что большевики, изгоняя вон этих „честных“ сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно». Помянул он и «Багровый остров», в качестве «макулатуры», пропускаемой утратившим бдительность Главреперткомом «для действительно буржуазного Камерного театра». Судьба булгаковских пьес, казалось, была окончательно решена.
К счастью для художественных достоинств «Бега», но к несчастью для его сценической судьбы, Булгаков требуемых Сталиным «снов» дописывать не стал — иначе чем бы отличался «Бег» от обыкновенной «революционной» пьесы тех и последующих лет?
Позднее, когда МХАТ снова сделал попытку поставить «Бег», 29 апреля 1933 года между театром и автором был заключен договор, согласно которому Булгаков получил гонорар 6000 рублей и должен был внести в текст следующие принципиальные изменения:
«а) переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству, как человека, осознавшего беспочвенность своей идеи;
б) переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей;
в) переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекающую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею» (в примечании разъяснялось: «Своей узкой идеей подменял широкую Хлудова»).
Теперь, в 30-е годы, сменовеховство и борьба за души эмигрантов потеряли всякую актуальность, признание интеллигенцией большевиков уже никак не ценилось последними, а любой намек на непризнание или несогласие сурово карался. Да и генерал Слащов — прототип Хлудова — к тому времени уже несколько лет как был убит. Так что Булгаков ничего не имел против подобных переделок и в письме брату Николаю в Париж 14 сентября 1933 года отмечал (возможно, с оглядкой на вероятную перлюстрацию): «В „Беге“ мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом (очевидно, речь здесь может идти о несохранившейся рукописи „Рыцарь Серафимы“ или о также несохранившемся варианте редакции 1926–1928 годов. — Б. С.) и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал». Несомненно, писатель не видел уже даже слабой надежды на позитивные тенденции в развитии страны; возвращение Хлудова, да и Голубкова с Серафимой, начинало выглядеть бессмысленным, особенно после ужасов коллективизации, а самоубийство генерала — наиболее органическим для него исходом. Но художественно, по мнению современников, первый вариант, без самоубийства, был лучше, значительнее, самоубийство же выглядело слишком традиционно и тривиально.
Последний раз драматург обращается к тексту «Бега» осенью 1937 года, когда вновь возникла слабая надежда на постановку пьесы. В связи с этим Е. С. Булгакова записала в дневнике: «Вечером доказывала Мише, что первый вариант — без самоубийства Хлудова — лучше. (Но М. А. не согласен)». Это мнение разделяли и люди, достаточно далекие от Булгакова. Так, драматург А. Н. Афиногенов, как фиксирует Елена Сергеевна, в сентябре 1933 года говорил, что «первый финал был лучше». Драматург, очевидно, понимал, что финал с возвращением Хлудова по цензурным соображениям неприемлем. Но «Бег» при жизни Булгакова к постановке так и не разрешили.
После сталинского ответа Билль-Белоцерковскому все булгаковские пьесы были сняты с репертуара. Единственным источником дохода для писателя остались лишь эпизодические отчисления за зарубежные постановки. В связи с запрещением пьес в июле 1929 года Булгаков пишет письмо И. В. Сталину, М. И. Калинину, А. И. Свидерскому и А. М. Горькому. Он ссылается на неоднократные отказы ему и Л. Е. Белозерской в разрешении выехать за границу даже на короткий срок, чтобы защитить авторские права, на которые покушались Каганский и другие издатели (в частности, в Риге был пиратски выпущен роман «Белая гвардия» с фантастическим окончанием, сочиненным неизвестным автором на основе «Дней Турбиных»). В заключение Булгаков просит: «К концу десятого года силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР ОБ ИЗГНАНИИ МЕНЯ ЗА ПРЕДЕЛЫ СССР ВМЕСТЕ С ЖЕНОЙ МОЕЙ Л. Е. БУЛГАКОВОЙ, которая к прошению этому присоединяется» (неизвестно, было ли это письмо отослано).
В письме брату Николаю 24 августа 1929 года Булгаков просил его сохранить у себя полученный за пьесы гонорар в ожидании дальнейших распоряжений. По-видимому, писатель рассматривал возможность того, что будет выслан за границу на неопределенный срок, как и бывший редактор «России» И. Г. Лежнев. Эмигрировать же навсегда он не собирался, рассчитывая, что сможет вернуться, когда шум вокруг его имени поутихнет. В том же письме брату Булгаков признавался: «Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно.
Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строчки моей не напечатают (здесь писатель оказался пророком. — Б. С.).
В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок.
В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак — Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то, что я оставался (это было несколько месяцев тому назад).