Крестьянин постарше ощупывает его основательно глазами и, я догадываюсь как, он осудил болтовню молокососа.
— Коллектив… что ж… Должно быть, что хорошее это дело. Только вот с молоду к нему надо привыкать, вот что я скажу. Нам куда. Мы бы вот по-старому. Или бы вот хутором.
Второй его поддерживает:
— Хутором в самый бы раз. Вся земля вместе и все у тебя под боком. Из хаты вышел и в поле… Так ведь вот бабы… Что ты с ними поделаешь. Куда, говорит, из села уходить? Как волки, вишь ты будем жить в степи одни.
Красноармеец посмотрел на них взглядом, означающим «эх, темнота» и сказал:
— И правда. Бабы лучше вас понимают дело. Как волки. Знамо, что как волки. Коллектив, а не хутор, вот это настоящее житье.
Паренек хотел было продолжать, но я отвлек его своими расспросами мужиков как идет хозяйство, много ли скота, как обстоят дела с севооборотом.
Мужики народ осторожный. Хвалить свое житье сразу они не станут — кто его знает, что за человек. Нахвалишь свое житье, а там смотришь цоп — и налог прибавят. Красноармеец оказался, конечно, более откровенным.
— Что и говорить — деревня богатеть начала, — говорил он.
Второй крестьянин с неудовольствием взглянул на красноармейца.
— Ну, насчет богатеть это ты здорово хватил, — говорил он, — ну, однако хозяйство поправляется. Коли так будет и дальше — ничего, дела пойдут на поправку. Налоги — вот больно уж велики.
Опять завязывается спор с красноармейцем относительно налогов.
Мы подъезжаем к городу Грозному.
Большой южный город Грозный лишен растительности, гибнущей от нефти. Нефть пропитала всю землю и даже плавает по реке жирными пятнами. Густые толпы рабочих движутся непрерывно по тротуарам и в воздухе стоит крепкая матерная ругань.
Случайно на улице встречаю старого сослуживца, землемера-казанца. Он мне очень обрадовался:
— Где же вы были в эти смутные годы, Семен Васильич?
Я оглянулся назад и сказал вполголоса:
— Извините, дорогой мой — я уже восемь лет как Лука Лукич Дубинкин.
Приятель весело рассмеялся.
— Ну, в этом нет ничего удивительного… Не вы первый, не вы последний. Самое главное — уметь уничтожать неувязки жизни, а остальное приложится.
Мы вспоминаем старых друзей, погибших наг полях битв, неудачников, попавших в подвалы.
Улица вливалась в торговую площадь, запруженную народом. Сквозь обычный шум толпы где-то слышалась странная песенка. Невидимый тенор тянул ее особым волнующимся и порою протяжным речитативом, растягивая слова в конце строфы:
Как поеду я в деревню,
Погляжу я на котят -
Уезжал — были слепые,
А теперь, поди, глядят.
Слепой нищий, сидя на земле с деревянною чашкой на коленях, тянул эту песенку.
— Вот вам пример приспособляемости, — заметил приятель, — раньше этот слепец тянул «Лазаря» на паперти храма, а теперь переселился сюда: и переменил репертуар.
Вечером мы зашли в церковь. Стриженный и нарочито побритый священник служил всенощную. Церковь почти пуста. Несколько старух и стариков стоят у стен. Славянский язык молитв стал в устах живоцерковников каким-то новым жаргоном. Послушав плохое пение немногочисленного хора, мы поспешили уйти. Коммунизм, старался через своих агентов-живоцерковников разложить церковь ложью и провокацией. Карьеристы, неустойчивые и неверующие священники явились одною из сил, разрушающих русскую церковь. Источник, питающий совесть и сохраняющий святой завет любви к ближнему в противовес человеконенавистнической идее классовой борьбы загрязнялся темными силами. И церкви пустуют. Верующие разумеется не перестали веровать, но присутствие в церкви предателей — живоцерковников и отталкивало их от храма. В своих скитаниях я редко встречал дом без икон.
Иконы часто встречаются даже у партийных людей, конечно, под спудом.
Весною 1927 года грянул выстрел Коверды. Темные силы, державшие Россию в плену и притаившиеся под покровом нэпа, избрали именно этот выстрел за сигнал к давно подготовленному наступлению на «буржуазию», интеллигенцию и крестьянство.
Мы, дефилирующие под знаменами протеста против убийства Войкова, не подозревали какая масса из числа присутствующих на этой казенной демонстрации попадет в концлагерно-подвальную систему или будут расстреляны за непролетарское происхождение, с пришитием «для коммунистического приличия» какого-нибудь обвинения в выдуманном заговоре против советской власти.
Вскоре, однако, начались странные аресты. Начали исчезать по одному, по два, по несколько человек. В комнате участкового землеустроителя в узу (земельное управление) я узнаю каждый день об этих арестах: то исчезает агроном, то группа крестьян из Вельяминовки. Эти аресты повергали нас в смущение. Мы пробовали определить характер арестов и не могли. В подвале ГПУ исчезали люди всяких положений и национальностей. Пробовали узнать что-нибудь из партийных сфер. Напрасный труд — партийцы, даже из болтливых, делали вид ничего не знающих.
Как-то зав узу, встретив меня, осведомился, когда я сдам в законченном виде большую работу по землеустройству Джубгского района.
— Через месяц рассчитываю закончить, — сообщил я.
— Через месяц — это недопустимо долгий срок. Работайте дни и ночи.
Я зорко посмотрел на зава. Знает что-либо обо мне или же это просто так? Торопит с работой, чтобы с моим арестом не осталось неоконченной большой работы или же это только совпадение.
Ничего я не прочел в глазах коммуниста и ушел с тревогой. Идя на квартиру, я старался сообразить какие могут быть причины к моему аресту. По службе — никаких. По профсоюзу — никаких, ибо взносы плачу исправно, от нагрузок освобожден, как элемент кочующий. Нет, с этой стороны все в порядке. Остается еще один пункт — Устькаменогорск. Если открыли мое местопребывание и сообщили в здешнее ГПУ? Но что именно могли они сообщить из Устькаменогорска? Дальше начиналась область гаданий и всяческих предположений. Однако, я бросил это бесполезное занятие и предпочел выжидать.
Работы мои подходили к концу. Я перебрался в дачное местечко Макопсе (километрах в двенадцати от Туапсе) и поселился в избушке у переселенца, невдалеке от морского берега и у самого шоссе. Работать пришлось очень много, ибо подгоняли меня усердно. За мельканием дней и ночей я забыл о своих опасениях и думал только об одном — как бы скорей свалить с шеи надоевшую и мне работу. Спал я около избушки под развесистым орехом, вставал с восходом солнца и ложился глубокой ночью.
Уже в конце работы мне нужно было увидать Жукова. Я поехал по Сочинской дороге в Туапсе. Мотаясь по прокуренным кабинетам всякого начальства, ведя нудные деловые переговоры, я, наконец, решил передохнуть. Оставалось только еще найти Жукова. В комнате землеустроителей я нашел Эпаминонда Павловича.
— Где бы мне найти Сергея Васильича? — обратился я к нему.
Эпаминонд Павлович нахмурился.
— Ему не повезло. Уже вторая неделя пошла, как он арестован и сидит в подвале.
У меня заныло сердце. Эпаминонд Павлович продолжал:
— Аресты не только не прекращаются, но еще усиливаются. Связывают их с убийством Войкова и называют «Войковским набором». Среди арестованных попадаются и лица близкие к партии, и комсомольцы, местные крестьяне, беспартийная интеллигенция.
Я возвратился к себе встревоженным. Однако, здесь нет волнующих слухов, а работа не давала возможности о них думать. Зав опять меня усиленно подгонял с работою. И опять мне это показалось подозрительным.
26 августа 1927 года я лег в постель под своим ореховым деревом по обыкновению поздно, чрезвычайно утомленным работой и тотчас заснул. Сколько я спал, сказать трудно. Меня разбудил странный шорох. Я открыл глаза и среди зелени кустов в утреннем полусумраке увидел какие-то фигуры, шедшие ко мне из леса.
Я приподнялся на постели. Фигуры подвинулись ближе ко мне и я разлячил ясно трех вооруженных пограничников и с ними краскома [2].
— Кто здесь живет? — обратился ко мне краском. Я понял все; значит пробил мой час.
— Дубинкин. Землемер Дубинкин.
— Мне нужно сделать у вас обыск.
Я живо оделся и пошел вместе с командиром в мою избушку. Обыск продолжался недолго. Командир потребовал мою частную переписку, просмотрел письма, мною полученные и два из них взял. Письма были от жены и в обращении в них мое настоящее, не вымышленное имя.
— Значит донесли, — мелькнуло у меня.
— Я должен доставить вас в Туапсе, — сказал командир и поручил меня красноармейцу конвоиру. Простившись с заплаканной женой, я покинул свое убежище на долгие годы, а может быть и навсегда.
Мы шли вдоль морского берега. Море нежилось под лучамы восходящего солнца и ленивая тихая волна чуть плескалась у песчанных берегов. В прозрачном, чистом воздухе реяли птицы и крепкий соленый запах моря перебивал нежные ароматы цветов.