Эти осиротевшие (нередко в самом прямом смысле) и вырванные из патриархального уклада потомки крестьян, эти подданные якобы тоталитарной власти на самом деле вовсе не являлись бессловесным «человеческим материалом» сталинской индустриализации. Это было крайне активное и оптимистически настроенное поколение, весьма успешно продвигавшее свои личные и коллективные интересы до поры в рамках постсталинистской советской идеологии. Переезд в городские новостройки, профессиональное образование и всеобщее окультуривание на современный лад виделись молодежи тех лет лучшим путем достижения достоинства и высокостатусных ролей в новом городском окружении. И действительно, растущая послевоенная промышленность, армия и государственная бюрократия нуждались в профессиональных кадрах, в их энтузиазме, подвижности и изобретательности. Искренне приняв за основу коммунистическую идеологию, советские пролетарии шестидесятых получили дискурсивные орудия и культурные рамки для собственной институционализации как класса, а следовательно, и для того, чтобы предъявить свои требования правящей бюрократии. Таким образом, несмотря на сохраняющийся запрет на самостоятельную политическую организацию, они состоялись в качестве обладающего коллективным самосознанием активного класса не только в себе, но уже и для себя. Процесс в основном проходил под прикрытием гражданских и молодежных микро-инициатив, как грибы после дождя возникавших в конце 1950-х– начале 1960-х. Шанибовские патрули по предотвращению молодежной преступности и студенческое самоуправление выступают типичными примерами из этого ряда. Молодые советские рабочие и специалисты искали способы оцивилизовывания и гуманизации своей новообретенной среды в городских сообществах и трудовых коллективах, стремились реализовать социальную мобильность, обусловленную признанием современных навыков и профессионального образования, а также сделать распределение и потребление материальных и символических (как тогда выражались, «духовных») благ куда более щедрым и доступным для большинства общества. Однако эти, казалось, абсолютно лояльные к социализму порывы энтузиазма ставили под вопрос монопольный контроль государства и его правящей бюрократии над ресурсами и идеологией. Энтузиазм молодых пролетариев, специалистов и творческой интеллигенции фактически оборачивается борьбой против формирования в послесталинский период нового правящего класса номенклатуры.
Главной врожденной слабостью советского номенклатурного строя оставалось вопиющее противоречие между официальной идеологией и реальностью. Правящая коммунистическая партия не могла допустить открытого противостояния с собственными трудящимися. Теперь, после частичного демонтажа аппарата террора по инициативе самой номенклатуры, ей оставалось пресекать зарождение публичной сферы посредством административного и символического насилия, включавшего прямую цензуру в политике и культуре, лицемерное симулирование «активности масс», жесткое ограничение потоков информации, передвижения людей и престижных предметов через границу. Тем не менее это не могло целиком предотвратить возникновение устойчивой, широкой и гомогенной социальной базы для выдвижения и распространения потенциально критических идей, особенно сформулированных в формально санкционированных властью категориях марксизма и национальной культуры. По сути, ключевым требованием класса советских пролетариев стало выполнение лицемерной и косной бюрократией ее же идеологических обещаний социальной справедливости, растущего благосостояния и рационального управления. Организационные рамки самоорганизации задавались самими структурами советских промышленности, науки и образования (трудовыми коллективами) плюс национально-территориальными автономиями с их официально санкционированными учреждениями местной науки и культуры. Это, повторяю, не антисоветское движение. Массы и даже большинство первых откровенных диссидентов хотят всего, что им обещано официальной пропагандой, и может затем немного большего. Но ожидают они этого по убежденности в собственном праве, а не по милости начальства, отчего их лояльнейшие ожидания и искренне-наивные предложения по «дальнейшему улучшению» порождают длительный латентный конфликт интересов.
Следующим этапом стало возникновение того, что Чарльз Тилли считает двумя ключевыми условиями демократизации: а) обязательной и обязывающей консультации с гражданами по вопросам принятия политических решений и занятия политических должностей и б) защитой граждан от произвола государственных исполнительных лиц [376]. Уже в 1960-x гг. оба эти условия стали в целом соблюдаться – хотя и негласно либо под прикрытием лозунгов о «социалистической законности». Номенклатура не решалась прибегнуть к открытым репрессиям, поскольку опасалась таким образом вернуть органам госбезопасности прежнюю, почти неограниченную власть. Поэтому номенклатурщики, как правило, очень осторожно избегали провоцировать конфликты с социалистическими пролетариями. За такое инстанции сверху могли запросто устроить нагоняй или вообще снять с должности за «допущенный провал в воспитательной работе». Тем временем, как мы сегодня узнаем из архивов и воспоминаний, вполне распространенным явлениям становятся самочинные (хотя обычно на поверхности идеологически лояльнейшие) собрания недовольных, индивидуальные и коллективные жалобы наверх, даже стихийные забастовки, направленные против особо невзлюбившихся начальников и административно-политических решений. Озорной народный стишок, гулявший в начале 1980-x по поводу очередного повышения цен на дефицит, прямо грозил властям примером заведомо нелояльного социалистического соседа: «Ну, а если станет больше, будет то, что было в Польше».
Национальное возрождение тех лет, связанное в основном с появлением молодых, романтичных деятелей творчества и науки в республиках Советского Союза (в том числе и в самой России), на самом деле следовало тому же вектору антибюрократического сопротивления. Обыгрывая официальную идеологию, это сопротивление обеспечило себя мощным символическим инструментом в борьбе с авторитарным режимом. Национальные символические капиталы стали практически открыто противопоставляться лишенному эмоциональной насыщенности административному капиталу насаждаемой официозом культуры. В контексте десталинизации национальные чувства искали чего-то подлинного, родного и народного – в противовес всему официальному, лицемерному и выхолощенному. Подобные переживания, теперь синтезированные в жанрах современной культуры (архитектуры, профессиональной литературы и академической музыки или самодеятельного фолк-рока), позволяли новым горожанам эмоционально воссоединиться с прошлым своих предков и признать с гордостью и любовью то, что совсем недавно расценивалось в качестве отсталых сельских обычаев. Здесь мы можем особенно ясно увидеть, что связанные с национальными культурами эмоции необязательно являются проводниками политического национализма. Символическое возрождение отмирающих социологических практик и диалектов является всего лишь иным путем оцивилизовывания городской индустриальной среды, закрепления гуманизирующих ритуалов и узаконивания социального капитала новых образованных классов. Таким образом, национальные чувства становятся источником демократизации.
Однако, как нам напоминает Перри Андерсон, «классовая борьба в конце концов разрешается на политическом —, а не экономическом или культурном – уровне обществ» [377]. С этой точки зрения дисперсная сила советских рабочих и специалистов регулярно являла свою слабость в сравнении с бюрократически концентрированной властью номенклатуры. Движения советского пролетариата получали возможность выйти на поверхность лишь в периоды фракционной борьбы внутри правящей бюрократии, как то имело место в ходе десталинизации 1956–1968 гг. и еще раз при горбачевской перестройке конца 1980-х. Недостаточная укорененность недавней советской пролетаризации в собственных традициях, дискурсивные и социальные разрывы между отдельными группами нового класса, официальное подавление социальной коммуникации плюс необъятные размеры СССР и его внутреннее деление на многочисленные республики (перечисление, заметим, сугубо гипотетическое, нуждающееся в будущей исследовательской проверке и уточнении) в совокупности привели к тому, что, несмотря на крайне широкую общность институциональных условий и преследуемых целей, коллективные действия потенциально демократической направленности остались географически и социально ограниченными рамками таких больших городов как Москва и Ленинград (имевших мощные интеллигентские группы), прочих промышленных центров, где имелся опыт выступлений заводских работников, а также столиц национальных республик, в которых протестное движение возглавляла национальная интеллигенция. В результате (по крайней мере, до порогового момента лета-осени 1989 г.) демократическое движение снизу могло политически возникнуть лишь в ответ на возникавшие сверху возможности. Когда наверху происходила консолидация номенклатурной элиты, как после свержения Хрущева и в ответ на события 1968 г., активность снизу резко шла на спад. Этим механизмом задавались циклы протеста, однако циклы приобретали кумулятивный, нарастающий характер, что особенно четко видно на примере соцстран Восточной Европы, но также и в некоторых республиках СССР.