Ситуация на сегодня противоречива, о чем следует открыто сказать, ибо это на самом деле фронт интеллектуальной политической борьбы. С одной стороны, регионоведение (в том числе русистика и изучение Восточной Европы) как сообщество исследователей и поле деятельности институционно состоялось как на Западе, так и в странах, которые на сегодня обрели собственный исследовательский потенциал. Научные работники достаточно многочисленны по всему миру, многие хорошо обучены и неплохо связаны посредством личных и профессиональных сетей, а также Интернета. Регионоведение благодаря своим видным предшественникам, заложившим в 1950-1970-x гг. основы изучения «развивающихся» регионов мира (а среди них были, к примеру, экономист Альберт Хиршман, политологи Бенедикт Андерсон и Джеймс Скотт, социолог Иммануил Валлерстайн, антрополог Клиффорд Гиртц) наделено богатым и престижным интеллектуальным наследием. Крайне немаловажно, после «холодной войны» пали или, по крайней мере, ослабли многие политические преграды на пути регионоведческих исследований. Но с другой стороны, с приходом гегемонии неолиберализма произошла не только повальная математизация в подражание моделям неоклассической экономики, но и потеряли былую легитимность исследования проблематики ускоренного развития, конкретно-эмпирической специфики, включая варианты местной исторически возникшей политэкономии. Широко распространенная шутка – если бы Хиршман, Бенедикт Андерсон, Джеймс Скотт, Валлерстайн (добавьте Бурдье, начинавшего экспертом по Алжиру) сегодня искали работу младшего преподавателя, то их бы никто не взял – на самом деле никакое не преувеличение. Социальная наука крайне пострадала от коллапса идеологических программ ускоренного развития не только потому, что исчезла легитимность проблематики, но и потому, что государство стало уходить от прежних уровней финансирования высшего образования и социальной науки. (Надо ли об этом напоминать в России?) Второй удар был нанесен глобальным распространением ортодоксального рыночного учения, которое ставит школы бизнеса и администрирования явно выше традиционного университетского образования. Во главу угла было поставлено то, что Бурдье определял как «бюрократическое знание», воплощенное в требовании грантодателей в качестве основного предусловия финансирования указать ожидаемые «практические рекомендации» (policy relevance) [386]. Говоря в целом, общественные науки, конечно, должны отвечать и критериям методологической строгости, быть кому-то интересны и полезны. Но речь тут идет о целом, а об очень узком и откровенно политическом критерии полезности и научности, прямо связанном с неоклассической экономикой, ее идеологической чистотой и консалтинговыми возможностями. Интеллектуально и политически эти ограничители куда жестче и эффективней былой советской цензуры. Предпочтение отдается технологиям трансакций (политических и экономических) и формальному моделированию равновесных состояний в ущерб любому виду содержательного и исторически обоснованного знания [387]. Трудно представить, как вообще можно было бы интерпретировать в таком узком идеологическом разрезе историческую трансформацию советской диктатуры развития и личную траекторию Юрия Шанибова.
Подчеркну еще раз, изложенная здесь нарративная история вовсе не противопоставляется аналитическому моделированию. Повествование скорее даже перегружено концептуальными отсылками, как могут пожаловаться обычные читатели или некоторые историки старой школы. Это и делает отдельную историю Шанибова частью некоей исторической целостности, которая была определена здесь как опыт диктатур ускоренного развития XX в. – преднамеренно много шире социализма и национализма. Проходящая через все главы внутренняя полемика данной книги (которую, вероятно, мог и не заметить отечественный читатель) имела сверхзадачей связно и убедительно сформулировать полную батарею аргументации, способной достойно противостоять не только давно вымершей советской идеологии, но и идеологической заданности современного экономизма. В интеллектуальном отношении эффективное сопротивление означает выдвижение содержательных альтернатив господствующим ныне схемам, согласно которым этнические конфликты, терроризм и распад государств на мировой периферии есть игры (вовсе не в смысле Бурдье, а смысле биржевого игрока) манипулятивных «этнических предпринимателей», либо как простая неготовность периферийных неевропейских наций к восприятию основ рыночной демократизации в силу их искаженных коллективных комплексов, эндемической коррупции, кумовства и корпоратизма, религиозного традиционализма, и тому подобных форм врожденных отклонений. Нет, все на самом деле и сложнее, и противоречивее, потому интереснее – и исход вовсе не предопределен. Если бы, допустим на минуту, Горбачеву удалось реализовать программу перестройки, то расширенный таким образом Евросоюз формировался бы вокруг треугольника Москва – Париж – Берлин, и Муса Шанибов был бы сегодня либеральным европейцем как Романо Проди или Вацлав Гавел. Лучшее сопротивление, как всегда настаивал Иммануил Валлерстайн – не критиковать противников, а писать интересные книги, заявляющие иную позицию.
Но как же было писать книгу, где определяющий процесс – эволюция советской догоняющей индустриализации – не имея ничего внятного сказать об экономике? Но почему я, социолог, на несколько лет с головой ушедший в политическую этнографию Кавказа, должен из той же своей головы выдвинуть и экономическую интерпретацию? Оставалось искать, кто и что сказал нетривиального о советском военно-плановом хозяйстве и его крахе, что бы могло быть логически последовательно соотнесено с наблюдаемой мною реальностью? Первым был тест на позитивность искомой экономической интерпретации – не одобрения, а позитивности в смысле восприятия советского типа индустриализации как некоей машины с ее пределами мощности, проблемами и поломками, вероятно и ограниченным (тогда почему и чем?) историческим циклом жизни. Сходу отпадали теории неоклассического «мейнстрима» (за частичным исключением все-таки венгерского академика Корнай), в своих идеологических рамках рассматривающие экономику советского образца в качестве сплошного отклонения от нормы свободного рынка. Неоклассическим экономистам есть мало что существенного рассказать нам об СССР, как, впрочем, и о Японии. Японии? Это уже выводило на нечто интересное. Концепция государства догоняющего развития (developmental state) впервые была выдвинута в 1982 г. Чалмерсом Джонсоном именно на основе японского варианта, который замечательным образом никак не укладывался ни в рыночную, ни в марксистскую ортодоксию [388]. На уровне макроисторического обобщения эта концепция открывала дорогу к осмысленному альтернативному определению того, чем мог быть госсоциализм советского образца. Итак, найдено!
Рамки таксономического семейства задает концепция «государства догоняющего развития». Точнее все же было бы сказать режима, поскольку советский случай распада государства вместе с режимом довольно исключительный (аналог дает лишь Югославия, в плане этнофедерализма некогда скопированная с СССР). Япония или Южная Корея плавно и благополучно вышли из этого режима, Германия же несколько особый случай из-за ее разделения после 1945 г. и воссоединения в 1992 г. Распад СССР был обусловлен не собственно логикой преодоления диктатуры развития, а весьма особыми институциональными и геополитическими обстоятельствами – военная сверхдержава, связанная массой идеологических условностей и геополитических нагрузок, с массой якобы подконтрольных, но уже давно слабоуправляемых «союзников» и, не в последнюю очередь, с внутренними национальными республиками. Без этих факторов перестройка почти наверняка бы удалась. Но слово государство у Чалмерса Джонсона идеологически ключевое по оппозиции идеологиям как капитализма, так и социализма (при котором государство вроде должно отмирать или, если оно явно не отмирает, становиться общенародным). Следом за Джонсоном концепцию государства развития принимают индустриальный социолог Питер Эванс и экономисты-гетеродоксы Роберт Уэйд и Алиса Амсден [389]. Они географически расширяют ее применение, включая теперь страны Юго-Восточной Азии, Индостанского полуострова и Латинской Америки. Оставалось еще более расширить рамки концепции и включить в нее социалистические государства как представителей политической стратегии достижения уровня ядра западной экономики. В свою очередь, это означало размещение этих государств в миросистемной перспективе Иммануила Валлерстайна и Джованни Арриги – к чему я был готов изначально, поскольку провел много лет в общении со своими учителями. Собственно, книги Валлерстайна и Арриги оказались в советском спецхране именно из-за того, что в них писалось о полуперифейной природе советского социализма и его вполне системной логике, хотя и со своеобразной внутренней организации. Для Валлерстайна и, отчасти, даже Арриги СССР никогда не был ни особым секретом, ни предметом особого внимания. Кроме того, интересовавшие их глобальные конфигурации мало что могли сказать о конкретном примере советского развития и тем более не давали никаких, кроме интуиции и воображения, средств к анализу индивидуальной судьбы людей вроде Юрия Шанибова. Приходилось самому искать методы увязки нескольких уровней социологического анализа, где, помимо так мне пригодившихся концепций Бурдье и Тилли, добрую службу сослужили примеры конкретного миросистемного анализа Чаглара Кейдера и Брюса Камингса [390].