Биография Шанибова очевидным образом совпадает с путем, которым за прошедшие десятилетия прошли многие интеллектуалы Восточной Европы и Третьего мира. Везде, где посткоммунистическая демократия имела успех, мы видим на вершине власти кинорежиссеров, музыкантов и ученых. Так почему же критически настроенный социолог Шанибов не мог, подобно чешскому драматургу Гавелу или русскому физику Сахарову, стать диссидентом и поборником либеральной демократизации?
На самом деле траектория Шанибова оказывается намного интереснее и показательнее для менявшегося климата эпохи, потому что Шанибов вошел в политику уже немолодым человеком, прожившим довольно напряженную жизнь. Шанибов еще успел побывать в ранней молодости искренним сталинистом, затем клубным работником (читатели, знакомые с советской классикой, припомнят обстановку молодежного энтузиазма в фильме Эльдара Рязанова «Карнавальная ночь») и активным реформатором хрущевских времен. После символичной даты 1968 г. Шанибов у себя на малой родине оказывается в роли, насколько это было возможно в условиях глубокой провинции, приближенной к образу интеллектуала-диссидента. В годы горбачевской перестройки он искренне пытался следовать примеру и либерально-демократическим, глубоко западническим идеалам академика Сахарова. Что важно подчеркнуть, Шанибов обратился к радикальному национализму лишь после развала СССР – то есть только тогда, когда надежды на демократизацию и быстрое равноправное вхождение Советского Союза в Европу были утеряны и множество местных «смут» вспыхнуло на руинах советской империи. Это и увязывает историю Мусы Шанибова с нашим главным вопросом – как, где именно и почему конечная фаза советского развития привела к этническому насилию?
Сумма впечатлений
Давайте попытаемся свести воедино приведенные выше наблюдения и ситуации. В Кабардино-Балкарии – во многом типично второстепенном субъекте Российской Федерации – люди по возможности поддерживают знакомые структуры и практики жизнеобеспечения в условиях резкого обеднения и авторитарного режима номенклатурной реставрации. Источником и пределом возможностей нового, но в то же время и очень знакомого режима В. Кокова являлась Москва, а сама его легитимность основывалась на подобии восстановления порядка советских времен. Однако в девяностых годах прошлого века Кабардино-Балкария не смогла вернуться к уровню жизни и социально-экономической стабильности советского периода. Режим президента Кокова не мог и, оценивая свои риски и ресурсы, едва ли желал двигаться в сторону капиталистической эффективности. Неоправданно рассматривать этот тип «неосултанистского» (по Веберу и Эйзенштадту) режима в качестве чисто переходного – т. е. неудачной, однако неизбежной промежуточной фазы на историческом пути восхождения к чему-то более совершенному и, по транзитологической теории демократизации, более западному. Наоборот, этот «восточный» тип власти полностью оформился и создал себе достаточно комфортную нишу, сделав себя нужным для московской сети политического патронажа и управления периферийными кризисами.
В противоположность Кабардино-Балкарии, люди в мятежной Чечне пытаются обрести основы жизнеобеспечения после развала государства. Чеченцы внезапно оказались в буквальном смысле среди руин, что заставило их искать выбор способа выживания между традиционной микросолидарностью расширенной семьи и рода, националистическим проектом движения к независимому государству, мощными и эсхатологическими обещаниями религиозного фундаментализма (который, как обещалось, привел бы Чечню в международное исламское сообщество) – или же в сочетании этих трех стратегий.
Остаются еще два пути, которые в других обстоятельствах наверняка могли бы стать предпочтительными для значительных слоев чеченского общества, особенно для образованных городских классов и состоявшихся в советские времена людей среднего возраста. Первый путь, предполагающий возврат к переиначенному варианту старого советского порядка на манер Кабардино-Балкарии, оказался совершенно скомпрометирован в ходе войны, когда представители бывшей номенклатуры вернулись на родину в обозе федеральных войск. Они были не в состоянии оказать сколь-нибудь эффективную защиту, протекцию и патронаж своим соотечественникам, поскольку федералы им совершенно не подчинялись. Второй исторической возможностью, судя по всему, наиболее привлекательной для большинства чеченцев, была бы номинальная национальная независимость в неизбежной ассоциации с Россией по какой-нибудь замысловатой юридической формуле, но при фактическом протекторате Евросоюза (что персонифицировал неожиданно упрямый и предприимчивый Тим Гульдиманн). Однако эта возможность исчезла в конце девяностых, когда основной политической силой в Чечне стала еле грамотная, но повоевавшая молодежь, вместе с оружием получившая в недавней войне навыки профессиональных бойцов вкупе со самомнением героических защитников нации и исламской веры.
Уже покидая территорию Чечни, мой спутник антрополог Игорь Кузнецов, задумчиво глядя в окно машины, заметил: «Погляди, какие степенные здесь старики, какая живая и милая детвора! А до чего же работящие и выносливые женщины, причем ведь, если, приглядеться, под всеми, этими, платками, и, зипунами, чуть не через одну – мирового класса, красавицы. Мужики, тоже крепкие, дома вон какие содержат, на шабашке пашут. Вот только если, б не эти, деревенские парубки-джигиты… Эх, парубков, парубков-то куда девать?»
Мой спутник в своих несколько романтических наблюдениях на самом деле выходит на теорию кризисов в социальнодемографическом воспроизводстве, которая в последние годы обрела серьезные эмпирические основы в материалах по истории европейских революций и восстаний XVI–XIX вв. [47] Теоретики до недавних пор редко замечали ослепляюще очевидный факт, что революции совершает молодежь. Молодежь идет и на войну, уходит осваивать колонии и целину, а также, как неопровержимо установлено криминологами, совершает подавляющее большинство преступлений. Точнее, основную массу правонарушителей (по которым, в отличие от революционеров и подвижников, имеется громадная межстрановая статистика) составляют именно молодые мужчины в возрасте от 14 до 18 лет. Следом идут мужчины 18-22-летнего возраста, но к 30 годам практически вся «случайная», ситуативная и хулиганская преступность (кроме узко профессиональной) сходит на нет [48]. Эволюционный антрополог Тимоти Эрл прямо утверждает, что переживающие гормональные всплески молодые мужчины призывного возраста автоматически не должны считаться психически нормальными – поскольку только они могут в порыве группового задора, на «ура» побежать на пулеметы [49]. Это, вероятно, заложено где-то в эволюционно-генетическом развитии приматов [50]. Что вовсе не означает, будто мы обречены нашими генами на антисоциальное поведение. Гены лишь предрасполагают, а общественные структуры направляют и канализируют агрессивную юношескую энергию – например, в спорте или танцах. Более традиционным способом было, скажем, услать молодых мужчин на заработки и немедля по возвращении сыграть свадьбу. Армейская служба с 18–19 лет в большинстве европейских стран начиная с наполеоновских войн либо сегодня в Америке отбытие детей на учебу в колледж – все те же механизмы инициации молодежи, как и уход в священный лес среди традиционных народов Африки.
В Чечне в результате разрухи и войн общество в значительной мере потеряло власть над молодыми мужчинами. Ослабли основные запретительные ограничители, положительные стимулы, и сами институции и ритуалы, которые направляли молодежь на воспроизводство нормального жизненного цикла. Советское индустриальное развитие подорвало традиционно патриархальное регулирование социума, а распад СССР подорвал и современное бюрократическое регулирование. Вопрос, что тогда может справиться с вооруженной и активной солидарностью молодежных отрядов? Армейская дисциплина полковника Масхадова? Харизма Басаева? Исламизм Удугова? Федеральная оккупация? Или вступление в Евросоюз, но это полная фантастика?