— Мухамедов не стерпел: вскочил и как шальнойпромеж рельсов бежит. Паровоз, конечно, за ним продернул. Слышу — стрельба. Ну, думаю, погиб Мухамедов. А сам тихонько выбираюсь и в лес.
— Попал должно я на теплое болото: снег не глубокий и я бегу, что есть мочи от дороги прочь. А куда бегу- и сам не знаю. И от усталости ничего и в башкенету — как пустая. Одно себе — бегу и бегу.
— И сколько я путлял по лесу, прямо сказать, не припомнишь. Путлял бы и еще, да сил больше нет. Добежал я до старой развесистой елки, залез под гущину и лежу как мертвый.
— А уж заниматься заря начала. Всю ноченьку за нами охота была. Лежу я и вижу — бежит по следу на лыжах стрелок. Бежит и оглядывается. Елка эта моя стоит в конце длинной такой прогалины и мне видно, как идет стрелок по следу. Ну, думаю, конец приходит.
— Однако, словно во мне пружина какая развернулась: выскочил я из под елки с другой стороны и опять попал на поляну. Бегу что-только силушки есть и себя не чую. В башке только и есть: нажимай и беги.
— Увидал меня стрелок и что-то кричит. Я еще пуще от него, а он бежит за мной на лыжах. Тут это болото теплое, знать, кончилось и опять глубокий снег. Бегу я, вязну и уже догонять меня начал стрелок. Слышу — опять кричит. Остановился и я. Стой, — слышь, бить не буду. Да уж мне в те поры все едино: сил все равно никаких. Остановился я, да как сноп и рухнул на снег. И силушки нет и последний час — вот он.
— Ну, однако, подошел ко мне стрелок и прикладом так легонько тычет. — Вставай, говорит, пойдем.
— Встал это я. Смотрю на высокого этого стрелка и башка у меня словно пустая. Ведет он меня. Ну, думаю все едино конец: не иначе взад пулю влепит. Прошли мы так немного и вскорости тут на пути вышли. Должно я впопыхах вдоль пути бежал. Смотрю — навстречу едет другой стрелок. Что, говорит, на развод ведешь. Веди, даскать для отчету, чтобы графы пустой не было. Все же пойманный один в отчете будет значиться.
— Так вот я и жив остался. По весне переправили меня на Соловки, да на Секирную. Два месяца отбухал. А наша партия вся в трясине осталась. Да и не одна наша. Кто их считал?
* * *
Волошановский, заметил мое хорошее отношение к рабочим и предупредил:
— Я вас прошу рабочих не распускать. Это не порядок, — говорил он однажды утром, сидя на своем топчане.
— Вы хотите потребовать от меня, чтобы я был тюремщиком? Я вижу в рабочих таких же несчастных, как и я сам.
Волошановский возмутился.
— Почему вы всегда, говоря со мною, принимаете такой недопустимый тон? — В раздражении он наговорил мне много неприятностей, и наши отношения испортились.
Через несколько дней я начал работу на Черном озере. Это по ту сторону Савватьевского, позади Секирной горы. Поработали. Затем развели костер греться. Несколько рабочих, прорубая лед, промочили ноги и теперь сушили; сколько удавалось, портянки.
Трое рабочих были из Секирного изолятора. У всех у них на каждой части одежды был прикреплен билетик с номером.
Один из секирян, среднего роста, довольно крепкий, лет тридцати пяти, блондин держался немного в стороне от своих двух компаньонов. Он больше молчал, покуривая махорочную папироску. Фамилия у него была немецкая: Константин Людвигович Гзель.
— Полковник, дай табачку, — обратился к нему один из секирян.
— Вы полковник? — спросил я.
— Подполковник.
— Как это вас занесло на Секирную?
— Судьба, — усмехнулся Гзель в рыженькие усы.
— Какой у вас срок?
— Десять.
— Статья?
— Пятьдесят восьмая.
Константину Людвиговичу в Соловках совсем не повезло. По прибытии на остров он из карантинной роты угодил прямо в четырнадцатую запретную роту. Запретники работают всегда под конвоем и только в Кремле. Запретная рота обычно наполняется весною с открытием навигации. Распущенные оттуда на зиму поднадзорники водворяются на прежнее место и раз попавшему в запретную роту стоит большего труда потом от неё отделаться. Помещение в запрет может быть указано заключенному по приговору, который приводит его на Соловки, но часто является и карательною мерою, налагаемой местной лагерной администрацией на срокь за проступки.
Константин Людвигович Гзель попал на Секирную даже не по оговору. В запретной роте он помещался между двух шпанят — «леопардов». Однажды их неожиданно обыскали и арестовали. Им было предъявлено обвинение в покушении на побег. Константин Людвигович был также привлечен по этому делу. Следователь-чекист рассудил просто: если два человека, лежащих на нарах рядом с третьим, сговариваются бежать, то третий не может не знать об этом. А раз он знал — его обязанность донести. За недонесение и дали Гзелю два месяца Секирного изолятора.
Константин Людвигович поник головой и, мрачно глядя в пламя костра, сказал:
— Многое, знаете пришлось мне пережить и перенести, но все, что было — ничто в сравнении с Секирным изолятором. Им занят весь большой собор. В верхнем этаже самый суровый режим, в нижнем полегче. Из нижнего этажа даже отпускают на работу. Вот, и нас отпустили к вам. Собственно я уже досиживаю срок: второй месяц на исходе.
— Новичка, присужденного к изоляции, первым делом раздевают догола. Одежду связывают под личный номерок заключенного. Затем дают в качестве единственной одежды балахон, сшитый из мешка и в таком виде помещают в изолятор.
— Здесь вас, прежде всего, поражает мертвая тишина. Не полагается никаких разговоров. Все сидят на скамьях совершенно неподвижно, положив руки на колени. Насекомых тьма, но нельзя сделать движение, чтобы — не то что почесаться, но хоть стряхнуть гнусь.
Требуется полная неподвижность.
— За порядком смотрит дежурный чекист. Малейшее движение, хотя бы какой вздох посильнее, и виноватого ставят на ноги «у решетки», за более серьезные нарушения в карцер «под маяк». Маяк этот помещается под куполом собора, а под маяком есть такая холодная камера, вся в щелях. Пребывание в ней, — зимою, хотя бы в течении лишь нескольких часов, — полуголого человека в мешечном балахоне почти всегда ведет к воспалению легких. А затем, значит, скоротечная чахотка и в «шестнадцатую роту» на кладбище.
— Отхожого места в изоляторе нет. Для отправления естественных потребностей стоит в особом шкафу «параша». Что это за прелесть — легко можете вообразить.
— Нельзя вообразить, не испытав, гнусного ощущения вынужденной неподвижности. Это нечто непередаваемое. Что насекомые! Их уже перестаешь чувствовать. Весь организм превращается в какую то сплошную, жгучую, ноющую рану, которой нестерпимая боль пронизывает тебя всего. Эх, да разве можно все рассказать.
Гзель бросил свой окурок в костер. На лоб его набежали суровые морщины.
— Помнить будем добре, — сказал шпаненок, сушивший портянки.
И вдруг перед костром, как из под земли, появляется на лыжах Волошановский. Он отозвал меня в сторону, сделал мне выговор и недвусмысленно заявил мне о своем намерении от меня отделаться.
Это не была пустая угроза. Несколько дней спустя в наш сарай вошел стрелок-охранник.
— Смородин, — пробурчал он, когда мы встали «смирно».
— Семен Васильевич, — отвечал я по правилам.
— С вещами.
Я собрал вещи и к вечеру очутился в двенадцатой рабочей роте, опять на дне лагерной жизни.
Каменная громада Преображенского собора занята двумя ротами — южная половина тринадцатой карантинной и столярно-механическими мастерскими, северная — многолюдной двенадцатой рабочей ротой. Высокая каменная лестница ведет в обширную со сводчатыми высокими потолками. Вся келарня занята трех этажными нарами. На верхния нары ведут лестницы-стремянки, на средние пара палок, изображающих ступеньки, прибитых к стойкам, удерживающим настил нар. Эти нары буквально залиты людскими потоками. Полагается каждому человеку место в восемьдесят-девяносто сантиметров ширины и люди лежат вплотную друг к другу. Во время обеда и перед поверкой нары делаются подобием живого муравейника.
Рота населена по преимуществу шпаной, жуликами, бандитами, рабочими и крестьянами. Здесь режим значительно слабее, нежели в тринадцатой роте: нет этой поражающей тишины и ночей без сна. Хотя и здесь спать нормально не дают, но порядок дня примерно нормирован.
С шести утра и до двенадцати рота пустела — все рабочие уходили на работы, ночные смены спали. Только дневальные бодрствовали у дверей. В обеденный перерыв рота превращалась в муравейник, резкий запах тухлой трески идет от кадок с арестантским супом, раздаваемым по котелкам дежурными из заключенных. Через полчаса обед кончается и люди уходят командами под конвоем своих десятников на работы до вечера.
Я попал первоначально в самое пекло этой жизни дна и поместился вместе с беспардонной шпаной. Однако, правдист Матушкин составил мне «блат» — попросил знакомого ему ротного двенадцатой роты перевести меня в помещение около ротной канцелярии.