Кончится наша незаконная подкормка только в августе 85-го. Краснеющий Шалин (тогда уже майор) собственноручно прошмонает рулон ваты и с торжеством вытряхнет оттуда двенадцать «бульонок» — на четверых на неделю… И будет нам же хвастаться — нашел все-таки! Прости ему Бог…
В ШИЗО не положено никаких занятий, кроме работы: девчонок из уголовных камер ежедневно выгоняют на трехсменное шитье варежек. Изволь дать норму на той же пайке! Гаснет свет, и они ликуют — машинки-то электрические! Нет тока — нет работы. Оказывается, что ликуют преждевременно:
— Как, за восемь часов ничего не пошили?
— Начальница, тока не было!
— Так крутили бы колесо руками!
— Как так — руками? Сколько же так нашьем?
— Хоть шестьдесят процентов нормы — а нашили бы, если б захотели! А так — злостное уклонение от работы!
Нас на работу не выгоняют: рабочая камера на все ШИЗО одна. Не запускать же нас общаться с уголовницами — мы ведь «особо опасные».
Но нам и так дела хватает — исследуем температуру окружающей среды. По закону в ШИЗО должно быть не ниже шестнадцати градусов. Разумеется, местное начальство трактует это как «не выше». Требуем, чтоб нам измерили в камере температуру. Приносят знаменитый стрелочный термометр.
— Пожалуйста, измеряйте!
Знаменит он на все ШИЗО тем, что всегда показывает одно и тоже пятнадцать с половиной градусов. «В пределах нормы» — по местным понятиям. Недолго думая, Таня сует его в снег, наметенный на подоконник. Но храбрый «стрелочник» и в снегу показывает те же пятнадцать с половиной градусов! Вот что значит оптимизм! Не написать ли об этом эксперименте в прокуратуру?
— Дежурная! Дайте бумагу и ручку!
— В ШИЗО не положено!
— Нам в прокуратуру — заявление. По закону можно и из ШИЗО!
— Ох, эти политички! Только бы им жалобы писать! Свалились на наши головы… Нет у нас бумаги!
— Так возьмите у нас в вещах, в боковом карманчике! Там, кстати, и конверты.
Пропадает наша дежурнячка, и до ужина мы не можем до нее достучаться. Вечерний обход — ДПНК с новой сменой. Обыскивают нас и камеру.
— Мы просили бумагу для заявления, а нам не дали.
— Ох, Господи, опять заявления! Ну что вам не сидится?
— Так холодно же, а вы жульничаете со своим термометром!
— Ничего не холодно, температура нормальная.
Стоят в нашей камере в шинелях и ушанках, рожи красные, сытые, пар изо рта… Можно поверить, что им не холодно.
— Но мы имеем право написать в прокуратуру?
— Только в дневную смену, а теперь — ночная заступает. Завтра успеете!
Завтра будет другой ДПНК, пусть он и расхлебывает. А нам всю борьбу за собственную бумагу и конверт — начинать сначала.
— Ну чего озоруете, женщины? Вон отопление включили, счас тепло будет!
Действительно, трубы слегка теплеют. Они идут вдоль пола, и мы ложимся, прижимаясь к ним всем телом. Наш тайно принесенный термометр показывает, что в камере двенадцать градусов, но рядом с самой трубой все же теплее. Обхватываем трубу посиневшими пальцами и чувствуем, как в них пляшут мелкие иголочки. Ох, какое блаженство! Через час трубы — опять ледяные, но мы от них уже не отходим — знаем, что кочегары гонят горячую воду импульсами. Подкинут угля — отдохнут, поспят, в самодельные картишки перекинутся. И опять подкинут. Надо ловить момент.
Но и по ледяным трубам льется поток жизни — те самые разговоры через кружку. Трубы идут по всем камерам вкруговую, и, лежа возле них, мы невольно становимся если не свидетелями, то слушателями чужой личной жизни.
— Третья, третья! Вы махорку в рабочке нашли?
— Нет!
— Эх, дуры, для вас под кроем оставили!
Значит, третья камера, выйдя на работу, так и не нашла в рабочей камере махорки. А махорка в ШИЗО — дикий дефицит: курить здесь нельзя, табак и спички проносят сквозь обыск виртуозы. И делятся не со всеми, а по своей какой-то сложной системе расчетов. А те, из третьей, не отыскали оставленную для них заначку. Действительно, не от большого ума.
— Восьмая! Политические! Таня, я Тишка из шестой! Ты меня помнишь?
— Помню, помню.
— Ну как дела, Танюша? Это кто с тобой? Как звать?
— Ира. Тоже из нашей зоны.
— А за что посадили?
— Кого? Иру — в лагерь или нас в ШИЗО?
Таня любит точные формулировки. Так ее приучила «Хроника текущих событий» — подпольное издание советских новостей.
— И ее и вас обеих!
— Иру — за стихи.
— А-а, поэтка, значит.
— А нас сюда — за забастовку.
— Обе-две бастуете?
— Да не две, а вся зона.
— Ага, значит, скоро Наташа приедет! Как она там?
— Болеет.
— Девочки, ну держитесь! Все будет хорошо!
Это «все будет хорошо» — стандартное зэковское утешение. Сколько раз я его выслушала от незнакомых и полузнакомых за всю отсидку! И каждый раз поражалась бессмысленности: ну откуда они знают, хорошо у меня все будет или плохо? А вот поди ж ты — правы оказались самодеятельные тюремные пророки. И трудно мне было, и холодно, и — признаюсь — страшно. А все равно хорошо и жива осталась, и совесть не продала, и дождался меня на свободе любимый человек… Чего мне еще? Всем бы так, кому твердили это самое пророчество… Мне оно помогло, наверное. Это было — как короткая молитва за нас — тех, кто сроду не умел молиться.
Мы с Таней спорим про судьбу России: откуда начался наш исторический вывих, с Петра Первого или раньше, или позже? Спор бесконечен, как и все разговоры такого рода. Пора и спать, но не хочется. Читаю Тане наизусть стихи. Сначала чужие, потом свои. Потом затихаю, и все понимающая Таня делает вид, что спит. Она знает, что я прочту ей стихи этой ночи завтра утром.
Я сижу на полу, прислонясь к батарее.
— Южанка, мерзлячка!
От решетки на лампочке тянутся длинные тени, Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Молча слушаю ночь,
Подбородок уткнувши в колени.
Тихий гул по трубе.
Может, пустят горячую воду?
Но сомнительно: климат ШИЗО,
Кайнозойская эра…
Кто скорей отогреет
Державина твердая ода,
Марциала опальный привет
Или бронза Гомера?
Мышка Машка стащила сухарь
И грызет за парашей.
Двухдюймовый грабитель,
Невиннейший жулик на свете!
За окном суета, и врывается в камеру нашу
Только что со свободы
Декабрьский разбойничий ветер.
Гордость Хельсинкской группы не спит
По дыханию слышу.
В Пермском лагере тоже не спит
Нарушитель режима.
Где-то в Киеве крутит приемник другой одержимый,
И встает Орион,
И проходит от крыши до крыши.
И печальная повесть России
(А может, нам снится?)
Мышку Машку,
И нас,
И приемник, и свет негасимый
Умещает на чистой, еще непочатой странице,
Открывая на завтрашний день
Эту долгую зиму.
Эти стихи я пошлю с этапа, возвращаясь в зону, и они благополучно попадут раньше к «теневым» адресатам, а потом — к Игорю. Еще до того, как я успею приехать в ШИЗО второй раз. Каково будет моему «одержимому» получить эти корявые, наспех записанные в грохочущем поезде строки? В ту ночь я об этом даже не думаю: Игорь несет свою часть ноши, я — свою. Сейчас меня, как и Таню, более всего заботит точность формулировки…
И все же больше всех мышей и мокриц, больше сознательного вымораживания заключенных в ШИЗО, голода и неизбывной грязи меня в тот раз потрясла бытовая жизнь уголовного лагеря. Этот быт переносился в соседние камеры, население их все время менялось, и двенадцати суток хватало, чтоб войти в курс всех лагерных событий. Потом я уже притерпелась, а раньше меня поражало, откуда в постоянной тюремной перекличке такое количество мужских имен? Откуда сцены ревности? Ведь лагерь — женский…
Нет, я знала про уголовную лесбийскую любовь, но не представляла, что — в таком масштабе. Оторванные от нормальной жизни женщины, в основном молодые, создавали себе эрзац-любовь и эрзац-семьи. Да-да, целые семьи — с дедушкой и бабушкой (их роли брали на себя пожилые), с папой-мамой и детками-малолетками. Малолетками были только приехавшие из детской зоны, а значит — достигшие восемнадцатилетнего возраста. Но и им предстояла лагерная женская наука.
— Маша! Маша! Вторая! Что там нового в зоне?
— Ой, Зина, ты? Вчера этапом малолеток привезли. Мы ходили смотреть. Такие киски! Одна — в нашей бригаде, мы ее себе взяли за дочку!
Мужскими именами назывались «коблы» — женщины, берущие себе в лесбийской любви мужскую роль. Женскую роль брали на себя «ковырялки». Разумеется, это было запрещено, разумеется, застигнутых на месте преступления наказывали, и публичное шельмование было еще самым мягким вариантом. Ничего не помогало. Страсти только разгорались пуще. Если сажали в ШИЗО одну — другая, по лагерной этике, должна была вытворить что угодно, но сесть в ШИЗО следом за ней. Иначе это был повод для ревности, и начинались бесконечные интриги.