Он швырнул куда-то бывший у него в руках пакетик и сел на табурет. Я продолжал молчать, пораженный подтверждением Петрашко о провале заговора.
— Вы не беспокойтесь: про нашу связь знаем только я, да Попов. Умереть мы сумеем. Цену признаний мы ведь знаем.
Он нервно свернул махорочную папиросу я, закурив, продолжал:
— Выступление должно было произойти по прибытии «Новых Соловков» и «Глеба Бокия». Неделю тому назад у пристани были оба судна и даже еще «Нева» с баржей «Кларой». И как раз начались за несколько часов до выступления аресты.
Что произошло — Петрашко не знал. Арестованными оказались большая часть главарей заговора и их ближайшие сподвижники.
— Что же вы думаете предпринять? — спросил я.
— Что предпримешь, когда все входы и выходы заняты, — отвечал Петрашко, пожимая плечами, — мы в западне.
Совершенно убитый ушел я от него. По дороге в Кремль я догнал Александра Ивановича Демина. Почтенный толстовец шел, поглядывая и на партии изможденных рабочих, и на встречных чекистов одинаково спокойным взглядом. Мне даже стало досадно на это олимпийское спокойствие.
— Зло всегда порождает зло. Из зла добра не вырастет, — твердит Александр Иванович. — Все образуется, все пройдет.
— Очень будет жаль, — сказал я, — если нам не придется дожить до счастливых времен, когда все пройдет. Интересно бы, все таки, и самому помочь этому процессу. Ведь под лежачий камень вода не течет.
— Эх, вы, помогалыцики, — с укором возразил Александр Иванович. — Ну, представьте себе — начали бы вы помогать — ну, хоть бы восстанием, что ли. Наставили бы вы револьвер на человека. А он бы вам: — да что вы, Семен Васильевич, ведь нас заставляли, нам выхода не было иного. — И вы бы стали стрелять?
Я опустил голову и ничего не ответил. А Александр Иванович продолжал:
— Другое дело — какой-нибудь пьяный матрос. Он и разговаривать не станет. — Даешь — и ббах. Какие там с ним разговоры.
— Эх, Александр Иванович, — сказал я, — а ведь большевики правильно вам десятку прилепили. Вы бы и большевиков стали развращать своей пропагандой.
Он грустно улыбается на мою шутку.
— Слово — вот самое сильное оружие, мысль — вот неотразимый удар.
В Кремле я узнал еще новость: произошел необыкновенный побег. Инструктор физкультуры Доминадзе, скаут мастер Шепчинский и племянник Калинина Инокентий Кожевников — втроем бежали при весьма странных обстоятельствах. Накануне побега Кожевников послал в Соловецкую типографию для напечатания манифест. Он начинался так:
— Мы, Инокентий первый, император всероссийский и прочая и прочая. Далее шел бред: бессвязные слова, восклицания…
Через несколько дней Доминадзе вернулся. Его заключили в Секирный изолятор. Кожевникова поймали в лесу и как ненормального, вывезли на материк, надо полагать — в больницу для душевно больных. Последнего, Шепчинского — застигла в лесу партия рабочих — шпаны. Они на него неожиданно набросились с топорами, с дрекольем и жестоко избили. Теперь он лежал в больнице. Можно предположить, что беглецы участвовали в заговоре и бежали при первом известии о провале заговора. По Соловкам поползли зловещие слухи. Заключенных арестовывали десятками. В Кремле особый изолятор был переполнен. Уныние и тоска нависли над островом слез.
Дни приходят и уходят, а вместе с ними приходит и уходит довлеющая ими злоба. Если бы не эта довлеющая злоба дня, занимающая нас целиком и полностью — чем бы было жить в этих местах ужаса и отчаяния? Идут дни, меркнет ушедшее и довлеющая злоба засыпает пеплом забвения прошедшее, оставляя в сердце боль и тоску.
Уже в начале зимы, запасшись хорошей котомкой, отправился я в Кремль за получением сухого пайка. Чем ближе я подходил к Кремлю, тем яснее чувствовал приближение к гнезду отвратительного паука, сосущего нашу кровь и дурманящего нас ядом тоски и отчаяния. Встречные команды измученных людей брели, как и всегда, покорно и равнодушно. Ни одного не только улыбающегося лица, но даже просто не тоскливого.
В Кремле обычная, еще более жуткая жизнь для отвыкшего от этих стен человека. Ведь я теперь — глубокая провинция и «город» меня, отвыкшего от его воздуха, ошеломляет своей, как будто живущей тут всюду, тоской.
В хвосте за сухим пайком я встречаю несколько знакомых по Новороссийской тюрьме. Сокамерник, ярый самостийник Голота рассказывает про свою семью, показывает недавно полученную карточку жены — миловидной украинки, маленькой дочки Одарки.
— У вас через год срок кончается, кажется?
— Через два, — вздыхает Голота.
Он еще рассказывает всякие пустяки про свою веселую дочку, показывает свои рисунки. Их он намерен послать домой. На лице его такая радость и восторг. Он прячет где-то у себя на груди заветные письма.
Осенью я встретил Голоту недалеко от могилы Кудеяра. Он шел понурый и туманный.
— Голота, ну, что пишет жена, как здоровье дочки?
Он посмотрел на меня печально и едва слышно сказал:
— Уже больше не пишут: жена вышла за другого.
Наконец, я добрался до прилавка, где производилась выдача. Этим делом были заняты священник и два монаха. Вообще, в первые годы «соловецкой истории» на всехь местах, где требовалась от рабочего честность, где имели дело с материальными ценностями, работали священники. Впоследствии их сменили в лагерях евреи.
Священник нашел в списке мою фамилию и начал награждать меня соленым мясом, соленой рыбой, картофелем, луком, свеклой, морковью, мукой для заправки супов, маслом, крупой и сахаром.
Нагрузившись продуктами, я медленно возвращался обратно. Около сельхоза меня уже поджидал Серебряков.
— Придется обождать, — встретил он меня, — я везу в питомник груз и сельхоз нам даст через час лошадь.
Это было для меня очень кстати. Между тем раздался сигнальный свисток на поверку. Мы вошли на общий сельхозский двор.
— Здесь на дворе будет поверка вновь прибывших, — сказал Серебряков.
— Каких вновь прибывших?
— Разве вы не знаете? Соловки буквально наводняются новыми этапами; Кремль полон людьми. Посмотрели бы вы что творится в двенадцатой и тринадцатой ротах. Видите здесь новые конюшни? В них загнано около тысячи человек, прибывших вчера.
Новые конюшни замыкали всю восточную сторону сельхозского двора, они были выстроены этим летом.
Двери конюшни открылись и оттуда начали выходить на поверку новые для Соловков люди. Я пытаюсь издали рассмотреть их лица — не встречу ли знакомых или близких. Вышедшие между тем выстраивались прямоугольным четыреугольником. По их поношенной арестантской одежде, изможденным лицам, я догадался — это, вероятно, с лесозаготовок на материке. Так оно и оказалось впоследствии, хотя между старыми каторжанами попадались и свежие люди, еще не вкусившие каторжной жизни.
Кажется, появляется тиф. Люди набиты как сельдги в бочке. Утром из этой конюшни, когда все выйдут на поверку, вынимают пять, шесть, а иногда и больше мертвецов. Трудно установить даже фамилии умерших. Люди прибывают с разных сторон и друг друга не знают.
— Но ведь если это тиф, тогда половина Соловков вымрет, — сказал я.
Серебряков пожал плечами.
— Мы присланы сюда на уничтожение. Этого от нас никто не скрывает.
Уже совсем стемнело, когда живая змея из людей опять поползла в большую конюшню. Наконец, мы отправились в питомник. По дороге, перед сортоиспытательной станцией, нам встретились три темных фигуры. Я скорее угадал, чем узнал в средней фигуре Петрашко. По бокам его шли два охранника, вооруженные винтовками.
* * *
Я принял крольчатник в совершенно разгромленном виде: животные испорчены, больны самой скверной кроличьей болезнью леписепсисом (насморк), помещения для них совершенно не подходящи и вдобавок они сидели исключительно на сухом корме, не получая зеленк. Данный мне в помощь Самойлов в сущности ничего не делал. Он целыми днями сидел у окна кроличьей кухни и повторял одно и то же:
— Десять лет… Десять лет…
Был он из «красных купцов» и верил в коммунистическую законность.
Пришлось мне на себя взвалить огромную работу: приспособить кроличьи клетки и помещения для правильного хозяйства, перевести кроликов на зеленый корм. Вот за этим зеленым кормом я ездил сам на маленькой лодке-душегубке по зеленым островам.
В первый раз, очутившись один на зеленом острове, я едва мог приняться за работу по сбору трав — до того меня опьянили новые ощущения свободы, сознание, что власть чекистов осталась где-то там, в Кремле и я здесь один и предоставлен самому себе. Но среди этих ощущений внезапно меня охватывала тоска, вспоминались погибающие где-то там, в чекистском вертепе соратники. Самое скверное в этих ощущениях, конечно, было бессилие что либо сделать для спасения их и себя.