Молчание. Затем чекист цедит нехотя, глядя в другую сторону:
— Не знаю.
Я выбежал прочь. Уф, проклятая атмосфера палачей. Задохнуться можно.
Опять бегаю между ящиками. Наконец, грузчики подходят к ним. Я указываю, как их нужно грузить и прошу установить на палубе парохода.
Пароход дает первый свисток. Я опять иду к дежурному чекисту. Тоже олимпийское спокойствие. Едва выдавливаю из себя вопросительную фразу.
Молчит прохвост. Я чувствую, как у меня начинает усиленно биться сердце. А вдруг в последний момент решили не выпускать с острова, и мне не видать материка?
Меня даже в жар бросило при этой мысли. Мрачная фигура чекиста встала из-за стола, подошла к шкафу и, повернувшись ко мне, процедила:
— А ну, выходи отсюда.
Я выбежал прочь. Неужели не поеду? Гудит второй свисток. У меня опускаются руки. Сейчас пароход уйдет!
Ко мне приходит стрелок-охранник.
— Как фамилия?
— Смородин.
— Получи документы и чеши [14].
Он сует мне бумагу. Я пулей лечу на пароход к своим ящикам и не могу найти себе место от волнения. Подхожу к ящику, зачем-то открываю дверцу. Кроликн высовывают свои мордочки. Я смеюсь, как помешанный, закрываю крышку и опять начинаю ходить по проходам между ящиками. Мне кажется, будто трехлетняя каторга была просто сном и вот я просыпаюсь от этого сна здесь на пароходе, свободным как прежде.
Занимается заря. Пароход «Глеб Бокий», лавируя между указателей фарватера в виде больших крестов, медленно выходит из бухты Благополучия. Вот и последний мыс со сторожевым постом. Слева чернеют Заяцкие острова, а впереди, на еще не освещенном солнцем западе, чернели зубцами многочисленные каменные острова. Эти острова были, вероятно, такими же неприветливыми тринадцать лет назад, когда на носу парохода было написано не «Глеб Бокий», а «Архистратиг Михаил».
Я не могу оторваться от вида моря. Чудесный ветер дует мне прямо в лицо и я не могу надышаться его свежими струями. Страшные Соловки остались за кормой. Мы подвигаемся на запад к материку.
Я жадно пил новые ощущения и был весь во власти необъяснимой, необузданной радости.
Опять подхожу к ящикам, вынимаю и начинаю ласково гладить моих длинноухих питомцев. Они чувствуют умелые руки, живо успокаиваются и начинают тыкать своими мордочками мне в лицо.
Вот он — Попов остров. Та же пристань. Три года тому назад отсюда, полные отчаяния после первых истязаний и бессонных ночей, мы уезжали на Соловки с надеждой увидеть лучшее. Сколько осталось из нашего этапа живых, сколько легли на Ново-Сосновой, на торфе и погибло от тифа! И я, едущий обратно, чему я радуюсь?
Однако, мрачные мысли только на мгновение мною овладевают. Во мне замолкает все, кроме жажды свободы.
Мои ящики с животными бережно выгружают на деревянную пристань. Пароходный чекист дает мне указания — оставаться на пристани до прихода экспедитора.
На опустевшей пристани остался только я с ящиками. Пароход казался совсем безжизненным. Не видно людей и около пристани. Здесь лагерная зона и посторонних людей нет.
Пришедший экспедитор направил меня на пригородную железную дорогу. Я должен ехать в Кемь, зарегистрировать там документы и, по возвращении, ждать приемщиков кроликов на пристани у ящиков.
Иду вдоль пристани мимо складов и просто бунтов всяких тюков с товарами и материалами. За пристанью начинаются постройки. Вот, наконец, настоящие, свободные люди. На меня никто не обращает никакого внимания. Вид встречных детей, настоящих, резвых детей, после трех лет общения только с поверженными в горе и несчастие людьми, вызывает в душе целую бурю. Я с трудом могу удержать слезы и ускоряю шаги.
Пригородная станция ветки Попов остров находится в сараеобразном помещении. Внутри накурено и людно. Я покупаю билет, выхожу и сажусь на скамью у станции. Через некоторое время подходят несколько женщин и садятся рядом. Невольно прислушиваюсь к разговорам. они гадают: пустят ли их на страшный остров на свидание.
Мимо проходит небольшой этап. Группа истомленных заключенных в запыленных и грязных одеждах. Сзади кляча с грудою жалких арестантских вещей и сидящими на этих вещах двумя инвалидами, не могущими следовать пешком.
Женщины смотрят на них со слезами.
— Вот и наши где-нибудь также горе мычут.
Я стараюсь отвернуться и скрыть свои невольные слезы. Мы, жившие среди ужасов в местах, где жизнь не имеет цены, не плакали в самые трагические моменты каторжной жизни, ибо окаменело сердце в страданиях и огрубели чувства в несчастиях. Здесь же, при виде этих слез, я почувствовал себя вновь человеком, о котором тоже где-то плачут.
Захолустный городишко Кемь показался мне столицей. Я внимательно всматриваюсь в лица прохожих, упиваюсь ощущением свободы и даже, дойдя до лагерных бараков перпункта «на мху», не почувствовал себя пленником. Первое ощущение свободы меня совершенно опьянило.
Комендант «на мху» был из обыкновенных заключенных и делал все просто, без придирок.
Я вернулся на пристань и начал сдавать кроликов приемщикам. Их было двое: один среднего роста и усатый, имел деловой вид. Другой высокий и худощавый с несколько театральными жестами, говорил жиденьким тенорком. Усатый называл его Тимофеичем, а Тимофеич почтительно величал усатого Семеном Петровичем.
— Наденьте халат, Тимофеич.
Тимофеич надел халат, а Семен Петрович, оказавшийся ветеринарным врачом, стал осматривать мою длинноухую компанию. Он хмыкал, почему-то особенно тщательно осматривал уши кроликов и хмурился. Я заметил, что он совсем не имеет понятия об этих длинноухих. Всю жизнь имел дело с крупным рогатым скотом и лошадьми, а тут, пожалуйте, кролики.
Сначала осмотр шел чрезвычайно медленно; потом эта процедура, очевидно, надоела Семену Петровичу и приемка быстро закончилась. Ветеринар ушел, оставив нас вдвоем с Тимофеичем.
Он сначала нерешительно поглядывал на меня, осторожно и недоверчиво расспрашивая, кто я такой и за что попал в лагерь, сколько лет сижу.
У меня от соприкосновения со свежими людьми и свободой сразу выветрился дух осторожности. Я почувствовал к Тимофеичу такой прилив нежности, что не мог удержаться от откровенности насчет каторжных тягот. Мы с ним долго беседовали по душам. В заключение Тимофеич затосковал:
— Когда же это все кончится? Хоть бы там начали, а мы бы вас поддержали.
Бедный Тимофеич не знал, есть ли где-нибудь спасительные берега в этом взбаламученном коммунистическом море и ждал помощи от нас, контрреволюционеров, зажатых в каторжные тиски!
Сдав кроликов приемщикам, я имел до отхода парохода еще полсуток, Счастливый случай помог мне найти в Кеми Александра Ивановича Сизова. Он мне очень обрадовался. Разумеется, начали вспоминать своих сокамерников, одноэтапников Многие погибли, но некоторым, в том числе и Александру Ивановичу, повезло. Он здесь в Кеми сделался правой рукой большего начальства.
— Перемены большие предвидятся в лагерях, — рассказывает Александр Иванович. Лагерное начальство теперь в панике. ГПУ меняет свой неизменный курс и поэтому случаю самые ярые его помощники в заплечных делах, как водится, расплачиваются за свою ретивость. Завтра с пароходом и к вам эти вести придут. Можно сказать, по внешнему, революция сверху происходит. Лагерный быт и система будут перестраиваться на коммерческую ногу.
Для нас обоих было ясно: новый политический ход ГПУ ведет только к изменению внешней формы его лагерной деятельности. Содержимое же этой новой формы остается старым. Вся политика социалистического нашего отечества во главе угла имеет одно: сохранить лицо. Внешне — все, как у порядочных соседей. Взять хотя бы ГПУ. Учреждение, как учреждение. И следствие производится, и дела ведутся как и полагается судебному учреждению. Вот только внутреннее содержание этой формы государственной деятельности несколько иное, чем у соседей. Начать с того, что полуграмотный следователь по делам, часто кончающихся смертным приговором, ведет просто дознание, а не следствие. Это дознание имеет целью из мелких, не преследуемых законом проступков — создать попавшему в подвал гражданину выдуманное дело. С этою целью допрашиваются свидетели и лжесвидетели, обычно тоже сидящие в подвале, но только те, которые могут дать обвинительный материал. Никакого состязательного начала, как это полагается во всяком юридическом процессе, здесь и в помине нет. Выдержка людей в подвалах имеет целью вывернуть человека на изнанку, подавить его психику, лишить его возможности проявлять свою инициативу в будущем. Такой людской материал вполне пригоден для эксплуатации, как рабочий скот.
Александр Иванович не строил никаких иллюзий относительно перемен в нашей судьбе. Доказательством этому недоверию служил все усиливающийся, небывалый приток людей в лагеря. На воле шла коллективизация, как раз именно теперь разыгрывались самые драматические сцены злодеяний темных сил в деревне.