— Что-ж, можно. До какого часа? Может быть, и после поверки останетесь? До одиннадцати хватит?
Какая необычайная любезность! Даже могу манкировать такой священной обрядностью, как поверка.
С легким сердцем, нагруженный тысячью поручений от сотрудников, иду через биосад.
По дороге от биосада в Кремль встречаю профессора Диденко. Он направляется в СОК. Разговариваем о новостях. Прсфессор рассказывает:
— Ну, теперь что ни день, то новость. Опять какая то комедия начинается. В Москве комедианят еще почище. Разгромили все физиологические и бактериологические лаборатории. Вся старая профессура сидит. И ведь не дукайте, будто случайное дело какое. Все это заранее приготовлялось. Начали с реформы преподавания. Собственно, дело касалось технической его стороны. От каждого профессора потребовали составления подробных программ-конспектов, надлежаще хронометрированных. Ведь это труд какой! Только теперь выяснилось для чего эта мера. Садят всю профессуру в подвал, а на их место своих выдвиженцев-младенцев. Те по конспектам и шпаргалкам кое-как и бредут. Дело как будто, не останавливается.
— Для чего же вся эта комедия, профессор?
— Нельзя же, батенька, всю профессуру посадить, чтобы все соседи это видели. Лицо надо сохранить, вот что. А их у них три: одно для Западной Европы, одно для внутреннего употребления, и третье — для себя, то есть для правящих. Многоликое божество. Для чего понадобилось садить в лагери бактериологов, зоологов и генетиков — дело темное.
Мы идем мимо биосадского озера по Муксомольской дороге. Стоит чудный весенний день. Даже тепло стало. Деревья в несколько дней успели одеться листвой, и всякая травка спешит использовать короткое полярное лето.
Профессор — ширококостный украинец с висячимн усами, помахивает палкой и задумчиво продолжает:
— Вот только одно для меня неясно: куда это многоликое божество бредет? Теперь опять назревает процесс украинцев. Среди студенческой молодежи открывают сепаратистическое движение. Собственно, сепаратизм то вызывается желанием освободиться от большевизма. Открыли большую организацию так называемого СВУ — Союза Вызволения Украины. Полны тюрьмы молодежи.
— Может быть, это такое же дело, как ваше?
— Э, все дела здесь, в конце концов, туфта.
Дело профессора Диденко — совсем анекдотическая история. Собралось у почтенного профессора по случаю семейного праздника несколько родственников и друзей. Как полагается, поели, наговорились, выпили, отвели, так сказать, душу. Однако, лукавый не дремал. Один из друзей в конце ужина произнес маленький спич с похвалою хозяину. И в похвале этой оратор немного перехватил. Помянул о национальных стремлениях украинского народа, а также, что, мол, если произойдут известные политические перетурбации, вы будете нашим избранником на высокий политический пост. За это, конечно, было выпито и затем за веселым галдежом забыто. Однако, следующую ночь и все дальнейшие ночи Диденко провел в подвале ГПУ, а в результате получил три года Соловецкого концлагеря. Разгадывать сложную загадку, кто из близких был провокатором, Диденке уже надоело и он старался об этом не думать.
Мы расстались перед Кремлем. Я отправился в сельхоз повидаться с Матушкиным.
* * *
В сельхозском бараке, за столом, где некогда встречал нас покойник Петрашко, пили чай Александр Иванович Демин, Матушкин и Веткин. Александр Иванович, продолжая начатый разговор, повествовал о Толстом.
— Конечно, если бы Лев Николаевич жил в наше время, он не остался бы безучастным к происходящему. «И меня к стенке» — непременно сказал бы он.
Веткин весело подмигнул:
— Ну, ну, уж вы скажете, Александр Иванович. Толстой? Да, ведь, он был помещик, аристократ, капиталист. Пожалуй, его поставили бы к стенке и без приглашения.
Мы смеемся. Александр Иванович сердится. Когда он и Веткин ушли на работу, я говорю Матушкину.
— Ничего не могу понять: что такое в лагерях происходит.
— Самая обыкновенная комедия. Называется она для широких партийных кругов «комиссией Ворошилова». Яко бы Ворошилов стал получать множество писем от красноармейцев, относительно их красноармейских отцов, истязуемых в лагерях, и возбудил дело о реформе лагерей. Делается это все, как-всегда, с коммунистическим вывертом. Ожидается большая волна расстрелов. Чернявского уже расстреляли. Помнишь, как старался парень? В прошлом году застрелил в лесу четырех заключенных, собиравших ягоды. Теперь самому хозяева череп продырявили. Мобилизованы все палачи. Будет работа. Зарина прижали за заговорщиков. Ведь расстрелянных он провел приказом умершими от тифа. Струсили, сволочи. Но посмотри на наших русаков — как они обрадовались. И впрямь, ведь, верят, будто курс меняется. Может быть многие уже чемоданы увязывают.
— Утопающий за соломинку хватается.
— Нет, тут бесконечное легковерие, — возразил Матушкин. — Эх, дружище, кровью покупаем опыт и бросаем его, как ненужный, псу под хвост! Вот!
Приятно после долгой разлуки встретить соратника однополчанина, пожать его руку, ощутить это особенное чувство солидарности, созданное мелкою вязью событий, некогда пережитых вместе, приятно встретить его ласковый, ответный взгляд и с особым удовольствием узнать о его жизненных невзгодах и успехах. Но несомненно приятнее встретить на каторге одноэтапника, спутника в многотрудной тюремной жизни и соучастника страданий первых и самых трудных времен тюремной и лагерной жизни. Здесь в лагере судьба людей феерична. Пребывают все в одном качестве «заключенный», но судьба забрасывает кого на верхушку административной лестницы, кого в пекло рабочей роты или в братскую могилу. Трогательно бывает видеть, как какой-нибудь шпаненок; замызганный и обтрепанный на работах, с испитым лицом, трясет руку щеголевато одетому заву-одноэтапнику, тому самому заву, чьего взгляда боится вся братва.
Именно такая неожиданная встреча произошла у меня в лесу, на скрещении Савватьевской и Секирной дорог, там, где стоит уже несколько лет большой деревянный конный каток.
Только что я дошел до катка, по Секирной дороге подошел стрелок-охранник.
При виде ненавистной шинели я внутренне съежился от глухого чувства злобы и на лицо у меля набежали морщины.
— Семен Васильевич, неужели вы?
Я остановился в изумлении, смотря на охранника, радушно протягивавшего мне руку. Но как же обрадовался, узнав в стрелке Аркадия Ивановича Мыслицина!
— Вот не подумал бы, — бормотал я бледный от волнения. — Да каким это образом, Аркадий Иванович в этаком вы странном одеянии, да из таких страшных мест идете?
Облачко набежало на лицо Мыслицина при этих словах. Он помолчал, словно не находя слов и убедившись, что дороги пусты и мы одни, продолжал:
— Судьба играет человеком… А вот я в игру весьма скверную попал.
В лагерях, по рассказам Мыслицина, его как бывшего чекиста, хотя и имеющего контр-революционную статью, зачислили в охрану. Работал эти годы на материке, но теперь, вследствие усиления соловецкой охраны был переброшен на остров, потеряв приобретенный на месте прежней службы блат.
— Да, судьбы наши в этих проклятых местах бывают удивительно фантастичны. Вот мне, русскому офицеру, участнику гражданской войны на стороне белых, приходится быть и, можно сказать, содействовать, самому ужасному — расправе с безоружным, обреченном на смерть, изображать некую составную часть лапы ГПУ, тяготеющей над лагерями и Россией.
Он нервно расковырял папиросную пачку и как-то, словно глотая, начал втягивать в себя дым, захлебываясь и кашляя.
— Кругом проклятые стены. Что тут сделаешь? Проклятое время. Вот и теперь я иду на свободу. То есть, собственно, в ссылку, как и всякий соловчанин. И весь этот ужас уже позади. Но я думаю, до конца жизни не забыть мне того, что увидел я за два месяца хозяйничанья Успенского. Помните этих — «Бог знает»? Позавчера расстреляли их всех. Сто сорок восемь человек.
— Имяславцев? Неужели?
Я был поражен неожиданной вестью. В сознании тотчас выплыли эти стойкие сермяжные люди, не желавшие признавать антихристовой власти, не желавшие работать Антихристу.
Мы с Мыслициным отошли с дороги в лесную чащу и сели на мох за большим валуном. Он так мне обрадовался, так жадно хотел высказать мучившее его и угнетавшее.
— Так вот, о гибели имяславцев по порядку расскажу. Не дает мне эта картина покоя, а рассказать, облегчить душу от тяжести некому.
* * *
Их набралось сто сорок восемь. Большая часть из Терской области, с юга, остальные из Сибири и с Волги. Все, как один — крестьяне. Жили они на острове Анзере в полной изоляции, недалеко от другой группы изолированных церковных иерархов. Без малого год прожили они в такой изоляции, без всякой связи со своими близкими. Жили бы и теперь, если бы не Успенский.