Теократия отрицает причинную предопределенность мира, но верит в его телеологическую предопределенность. Но свободный человек может оспаривать и ту, и другую предопределенность: свобода существует лишь в открытой истории, богатой альтернативами и выбором. Почему личность требует такой открытости? Потому, «что личность боится потерять свою автономию: она не видит и не верит, что в "царстве целей" она будет сохранена как "самоцель", ей кажется, что она будет обращена в средство; она не видит и не верит, что произвол и свобода выбора могут быть сохранены в высшей обусловленности должного, в этике благодати» [120]. Личность требует творчества и в сфере нравственности тоже: она ценит в себе самой лишь те порывы совести, к которым пришла свободно, а не на основании теократического повеления. Если теократия есть власть клира (хотя бы и ограничивающаяся одними только духовными вопросами), то она может встречать сопротивление по меньшей мере трех общественных сил, права и претензии которых стоят того, чтобы к ним прислушаться.
Во-первых, речь идет о современном «клире», приобщающем свою паству к тем или иным откровениям нашего века – о творческой интеллигенции.
В современной восточной монотеистической церкви – и в православной, и в мусульманской – много сильных и властных характеров, нетерпимых к моральным изъянам нашей эпохи, но в ней почему-то явно не хватает творческого интеллектуализма. Это только отчасти можно объяснить, применительно к России, большевистскими погромами и гонениями на богословскую интеллигенцию. Если мысли дано пробудиться, она способна за одно поколение наверстать упущенное – достаточно мощной мотивации. Поэтому дефицит творчества надо, по-видимому, искать сегодня не столько во внешних или прошлых исторических обстоятельствах, сколько в характере мотивации нынешнего клира. Этикоцентризм религиозного фундаментализма сочетается с недоверием к любым явлениям светской культуры, которая берется под сомнение как источник богопротивных искушений.
Фундаменталистски оснащенное Добро сегодня мстит Красоте (всем видам художничества) за то, что в XX веке художественный авангард проявил себя богоборческим и антицерковным. С православной церковью, в частности, сегодня случилось нечто похожее на то, что случилось с интеллигенцией «шестидесятников» прошлого века в России. Эта интеллигенция превыше всего поставила принцип социального служения народу и социальной правде, и на этом основании ею были взяты под сомнение собственно эстетико-художественные вопросы литературы и искусства. Разночинная интеллигенция понизила общий уровень духовного производства в России, слишком жестко подчинив его социальному идеалу.
Сегодня нечто аналогичное совершает церковная или приобщенная к церкви интеллигенция. Богослужение в широком смысле слова – как спасение мира, лежащего во зле, – понимается ею как несовместимое с любыми попытками «прельщения красотой», со свободными искусствами. В этом проявляется застарелая болезнь русского православия. Н. А. Бердяев писал о нерешенности на Почве православия проблемы культуры: «Аскетическое православие сомневалось в оправданности культуры, склонно было видеть греховность в культурном творчестве… Религиозное, моральное и социальное сомнение в оправданности культуры есть характерно русский мотив» [121]. Однако, если этот мотив сохранится в русской церкви, это предопределит и в будущем непримиримый раскол русской культуры: интеллигенция, профессионально связанная с научной и художественной формами духовного производства, будет оставаться либо откровенно атеистической, богоборческой, либо, что более вероятно в контексте нашей жизни, будет искать союза с другими, сектантскими церквами против православия.
Теократическое движение имеет свою оправданность и свои перспективы в нашу постиндустриальную эпоху, столкнувшуюся с глобальными проблемами, порожденными богоборческим модерном. Но это движение должно считаться с тем, что в центре постиндустриальной эпохи стоит уже не материальное, а духовное производство, не предприятие, а университет. Следовательно, теократическое движение должно не отталкивать университет от себя своею идеократической нетерпимостью, а найти с ним общий язык. По-видимому, именно из диалога университета и церкви может родиться феномен постиндустриального общества с православным лицом – если ему вообще суждено родиться.
Второй наряду с интеллигенцией силой, с которой теократическому движению предстоит вступить в диалог, является национальное предпринимательство. Сегодня ведущий предпринимательский слой в России представлен компрадорской буржуазией, связанной большей частью не с продуктивной экономикой, а с финансово-спекулятивными аферами, с банковским капиталом. Этот капитал ничего не инвестирует в национальную экономику и больше служит специфическому финансовому интернационалу, заявляющему, что национальный экономический суверенитет вообще является устаревшим понятием, ибо центрами стратегических экономических решений стали такие вненациональные инстанции, как МВФ, МБРР и др.
Таким образом, предпринимательство «новых русских» знаменует собой ревизию классического предпринимательства по двум решающим критериям:
1) оно является не национальным, а антинациональным, компрадорским;
2) оно связано не с производительной деятельностью и характерными для нее чертами – бережливостью, партнерской ответственностью, моралью накопления (всем тем, что применительно к западному предпринимательству М. Вебер связал с протестантской этикой и что у нас когда-то проявилось в старообрядческой этике), а с криминально-спекулятивными аферами, требующими и соответствующей психологии.
Ясно в этих условиях, что перед Россией стоит задача, не отказываясь от предпринимательства, не реставрируя антирыночную утопию, решать эти проблемы. Может быть, теократическое движение станет одной из реальных исторических альтернатив компрадорско-криминальному альянсу, разрушающему и разлагающему Россию. Но эта перспектива открывается лишь в том случае, если теократическое движение не станет просто репрессивным по отношению к рыночной экономике и предпринимательству. Теократическая аскеза не должна принимать форму принципиального, садомазохистского отвращения к телесно-материальным проявлениям человеческой активности в мире. И в этом отношении нам предстоит реабилитировать православную традицию, которая в своих глубинных истоках и в своих высших творческих формах отнюдь не страдала гнушательством к телесной стороне мира.
Одним из высших достижений православной мысли является учение св. Григория Паламы (XIII век). Он решительно выступал против дуализма неоплатоников, противопоставляющих тело, как «темницу души», «сосуд мерзостей и пороков», горней устремленности духа. Как пишет И. Мейендорф, «св. Григорий Палама чрезвычайно живо чувствует противоречие между Евангелием и спиритуализмом платоников; для него тело не есть седалище зла в человеке» [122]. Православная аскетика Гр. Паламы ничего общего не имеет с бегством от материи индуистов или неоплатоников. Напротив, здесь утверждается мотив светлого космизма, весьма близкий и русской народной традиции (образ Великой Матери-Земли), и позиции русской православной церкви в пору ее высшего творческого подъема (XIII-XIV века). Живопись Андрея Рублева – это явленный в красках образ светлого космизма, где материя (природа) не отлучена от Бога, а выражает трепет Божественного творчества и откровения. Как учит Гр. Палама, Бог всецело обнаруживается, живет в «каждой из богодостойных энергий». «Замысел Божий о вещи – не отвлеченное понятие, но сама эта вещь по преображении (пресуществлении, одухотворении) своей эмпирической природы» [123].
Эта идея о приобщенности телесного Космоса к благодати, о неутраченных Божественных потенциях тварного мира, была воспринята деятелями русского религиозно-философского ренессанса начала XX века. Начиная с B. C. Соловьева, в русской религиозно-философской мысли нащупывается синтез религиозного и эстетического начал. Ключевым здесь является понятие Софии – Премудрости Божией. В Ветхом Завете София говорит: «Я родилась… когда еще Он не сотворил земли,. когда Он уготовлял небеса… полагал основания земли: тогда я была при нем художницею». В этом тексте творение мира Богом – художественный акт, и делает его таковым София. Именно эстетизм в религиозной философии, легитимированный Вл. Соловьевым с помощью образа Софии, высвободил русскую богоискательную мысль из оков, позволил примирить и синтезировать эстетические, нравственно-религиозные и жизнеустроительные поиски. Отныне «чувственное не исключено из Абсолютного Сознания… Оно не только мысль, не только чувственность, но абсолютный синтез того и другого. Возникающее здесь понятие духовно-чувственного… было глубоко проанализировано… Флоренским и Лосевым, и было ими отождествлено с понятием символического (символа)». [124]