Вот что рассказал мне командир Берлин Л. Б. В сентябре 1941 года в Житомирский лагерь привели партию военнопленных. Их собрали во дворе, и немец-переводчик в присутствии лагерного офицера выступил перед ними с речью и сказал: «По распоряжению командования украинцы завтра же могут разъехаться по домам. Но отпустить вас мы не можем, так как среди вас есть комиссары и евреи. Выдайте их нам, тогда мы вас отпустим по домам». Измученным людям предлагали освобождение ценой предательства.
В феврале 1942 года меня перевезли в лагерь военнопленных в Молодечно. К этому времени в лагере было до восьми тысяч человек, а в госпитале — до двух тысяч. Пленные жили в бараках. В них было невыносимо холодно. Питание в лагере было на грани голодного минимума. В декабре 1941 года немцы выстроили живших в бараке и отсчитали каждого десятого. Таких набралось сто пятьдесят человек. Их отвели в сторону и на глазах всего лагеря открыли по ним огонь из автоматов. Небольшая лишь часть из них спаслась, смешавшись после первых выстрелов с толпой пленных.
В лагере был жестокий режим: людей публично пороли. В виде наказания держали в клетке несколько часов на жестоком морозе.
Врачей-евреев немцы не допускали к работе. Были отдельные исключения, но и то временные. В Молодечненском лагерном госпитале работал врачом доктор Копылович (бывший заведующий поликлиникой города Шахты). Его допустили к работе только потому, что он был отличный хирург. Я слышал от многих товарищей, что этот врач в тяжелых условиях немецкого плена честно выполнял свой врачебный долг и спас много советских людей от смерти. Сам он был отправлен из Молодечно в Барановичский штрафной лагерь «Ост», куда немцы посылали политработников и евреев и откуда возврата не было.
Военврач Дорошенко С. П., находившийся в 1941 году в Минском лагере, рассказывал мне, что в конце 1941 года немцы запретили евреям-врачам работать в госпитале. Госпиталь одно время возглавлял врач Фельдман (как говорили, бывший заведующий Могилевским облздравом). В конце ноября он был вызван в немецкую комендатуру и больше его в лагере не видели. Еврейки-врачи также были увезены и частично заморены голодом, частично расстреляны. Раненых и больных евреев помещали в тифозное отделение, хотя они и не были больны тифом. Позже их всех отправили в специальное еврейское отделение Минского лесного лагеря. Здесь был установлен крайне жестокий режим: пищу давали через день и очень недоброкачественную. К весне все евреи в этом лагере были убиты или умерли от голода и болезней. В том же Минском лагере, по свидетельству офицера Дерюгина И. К., евреи помещались в подвале, откуда время от времени их группами выводили на расстрел. В подвале свирепствовал тиф. Трупы умерших выносили раз в неделю.
В июне 1942 года из Молодечненского лагеря вывезли всех офицеров в Кальварию (Литва). Вместе с госпиталем и я в числе больных попал в этот лагерь. Режим дикого произвола господствовал и здесь.
Особенно тяжело было положение небольшой группы военнопленных врачей-евреев, прибывших из Молодечно (человек двадцать). Среди них были врачи: Беленький, Гордон, Круп (Москва), Клейнер (Калуга) и другие. […]
Охота за евреями и политработниками в лагере не прекращалась ни на один день. К весне 1943 года в лагере было выявлено около двадцати пяти евреев, прибывших с партиями пленных в разное время, скрывших ранее свою национальность и чудом уцелевших от расправы. Немецкий комендант приказал, чтобы они нашили на верхней одежде — на груди и на спине — белые четырехугольные лоскуты — «Знак позора». Летом 1943 года их вместе с группой политработников увезли из лагеря.
Советские люди, имевшие несчастье очутиться в немецком плену и оставшиеся верными своей родине, отлично понимали цели подлой политики немцев и по мере сил старались противодействовать ей. Многие советские врачи, работавшие в госпиталях лагерей военнопленных, прятали в госпиталях евреев и политработников, а также тех офицеров и рядовых, которым особенно угрожала опасность быть растерзанными. В распределительном лагере № 326, через который проходили многие тысячи пленных и где производился тщательный осмотр всех прибывавших для выявления евреев, работала группа русских врачей и санитаров, которая ставила себе целью спасать политработников, евреев, а также тех военных работников, за которыми немцы по тем или иным причинам охотились. Их помещали в госпиталь, им делали фиктивные операции, меняли фамилии и переправляли в лагеря инвалидов.
Я знаю случаи, когда на телесный осмотр русские товарищи шли вместо евреев и тем спасали им жизнь.
Лично я спасся благодаря моим русским товарищам — офицерам и врачам.
В Вязьме врачи Редькин и Собстель укрывали меня, раненого и больного, от немецких ищеек. В Кальварии по настоянию некоторых товарищей, в частности, подполковника Проскурина С. Д., врачи держали меня в госпитале. Когда в феврале 1943 года меня выписали в лагерь и появилась реальная опасность быть обнаруженным немцами, врач Куропатенков (Ленинград) поместил меня в изолятор госпиталя. Позже меня, как и ряд других товарищей — политработников, советских и военных работников, — врач Евсеев Б. П. (Москва) укрывал в госпитале до конца 1943 года. В Кальварии, где шпионаж гестапо был особенно широко развит, врачи, и в первую очередь доктор Цветаев Н. М. (Кизляр), укрывали меня в госпитале среди туберкулезных больных и тем спасли меня от расстрела…
Источник: Уничтожение евреев в СССР в годы немецкой оккупации (1941–1944): Сборник документов и материалов. Иерусалим, 1992. С. 300–305.
Из воспоминаний С. Глубкова о лагере военнопленных в Рославле Смоленской области
Как только поступала в лагерь партия новых пленных, гестаповец Курт Миллер начинал выяснять, есть ли в этой партии политработники и евреи. Тех, кого Миллеру угодно было считать политруками и евреями, направляли в особый барак, который охранялся полицейскими особенно тщательно. К ним никого не допускали. Общение под страхом расстрела с ними не разрешалось. Через день, много через два всех их направляли на кладбище и там расстреливали. О таких расстрелах обычно знал весь лагерь. Ведь кладбище рядом с лагерем, и нам слышны не только выстрелы, но и голоса, не говоря уже про то, что все на виду.
После каждого такого массового расстрела я обычно неделю болел, места не находил, ночи не спал. Меня мучило сознание, что я политработник, а еще жив. Мое место там, среди товарищей, которые честно и смело умирали под пулями фашистских извергов. Товарищи меня уговаривали, ободряли, как могли. Сознание, что я еще могу пригодиться, могу принести пользу Родине и буду активно бить фашистских изуверов, — вот такое сознание останавливало меня от желания пойти и заявить о себе. Я не хотел умирать пассивно, без борьбы.
Особенно укреплял меня в этой решимости трагический случай с врачом Михаилом Яковлевичем Каликой. Это был высокий, красивый, лет 35–37 мужчина. Он служил в 320-м пушечном артиллерийском полку Резерва Главного командования, и на фронте этот полк был придан нашей дивизии. До плена я не встречался с Михаилом Яковлевичем и только в лагере познакомился с ним. Все пленные его искренне любили. Неразговорчивый, задумчивый, он тем не менее несколькими словами мог ободрить упавшего духом раненого. Никто не знал, что он еврей: ни внешний его вид не говорил об этом, ни фамилия.
Однажды в госпиталь заявился унтер-офицер Миллер. Он построил всех врачей, фельдшеров, санитаров и, как всегда, стал искать среди них евреев и политработников. Эти «поиски» подходили уже к концу, и Миллер собирался уходить, когда Калика вышел из строя и остановился перед фашистом.
— Что вы хотите? — спросил переводчик.
— Я еврей, — ответил Калика.
— Какой ты еврей, ты совсем не похож на жида, — ответил ему Миллер, но сам пристально стал в него вглядываться.
— Я прошу внести меня в список. Я действительно еврей и от своей национальности отказываться не собираюсь, — твердо сказал Калика.
— Тогда мы тебя заберем. Жидам в лагере делать нечего, — грубо засмеялся гестаповец, но чувствовалось, что ему не по себе: ему непонятен был поступок пленного врача.
Врачи стали просить, чтобы его не трогали. Миллер записал Калику в список, но пока разрешил ему остаться в госпитале. В этот же день всех, кого фашисты записали в этот список, собрали около комендатуры. Даже раненых и больных принесли туда на носилках. Потом всех отправили на кладбище и там расстреляли.
Несколько дней Михаил Яковлевич ходил сумрачный, с опущенными глазами, сторонился людей, ни с кем не разговаривал.
Глубокой ночью, на четвертый день после этого, меня разбудил Виталий Григорьевич Попов.
— Сергей Александрович, вставайте, у нас несчастье: Калика зарезался.
Я вскочил. В комнате движение. Темно. Огня нет. Даже коптилки не было. Только некоторые зажигалками освещали топчан, где лежал Калика. Бритвой он перерезал себе горло. Спасти его не удалось. Смерть нашего товарища подействовала на нас очень тяжело…