Теоретическая схема Тилли – Роккана неплохо работает применительно к совершенно иным историческим контекстам и в обратной последовательности. Это продемонстрировал работающий в США болгарский политолог Венелин Ганев на примере посткоммунистических режимов Восточной Европы[66]. Катастрофическое ослабление государственности после начала рыночных реформ, трезво рассуждает Ганев, не могло быть вызвано одной неолиберальной идеологией. Она действительно предписывала резкое понижение роли государства, – но могла ли интеллигентская идеологическая программа свержения партократии сама по себе добиться такого результата? Ганев показал на примерах Болгарии и Румынии, как срабатывает модель Тилли – Роккана в реверсе, пущенная обратным ходом.
В хаосе начала 1990-х гг., в отсутствие непосредственных угроз иностранного завоевания и народных восстаний перестали выполняться и два условия, которые Тилли считал ключевыми стимулами в становлении современного государства. Стало ни к чему заботиться об эффективности войска и сбора налогов. Катастрофически резко понизилось предоставление государством общественных благ – поскольку особенно не за чем и не с кем стало торговаться в гражданском обществе, впавшем в политическую апатию из-за внезапно обрушившейся атомизации, потери веры в коллективные действия, массового обесценения социально-профессиональных статусов и возникновения состояния аномии, когда люди более не могли быть уверены не только в будущем себя и своих детей, но и в своем настоящем положении. Сами посткоммунистические элиты, среди которых по-прежнему преобладала бывшая номенклатура, остро ощущали свою нестабильность и уязвимость. Это вполне рационально направляло элитные действия на немедленное, без мысли о долгосрочном укреплении коллективных позиций, разграбление накопленных прежним государством ресурсов. Если воспользоваться метафорическими образами Олсона, из прежде прочно сидевших «бандитов оседлых» стали возрождаться примитивные «бандиты рыщущие». По ходу подобных действий посткоммунистическим правителям и их приближенным неминуемо приходилось ослаблять органы государственного контроля и коррупционно развращать персонал, вербуя среди них клиентов, исполнителей и деловых партнеров.
Все это, конечно, печально знакомые явления недавних лет, анализируемые также Вадимом Волковым в монографии «Силовое предпринимательство» на материалах оргпреступности в Петербурге 1990-х гг.[67] Однако обратите внимание, что аргументация Вадима Волкова и Венелина Ганева есть, во-первых, не просто наблюдение проницательного современника, а неочевидная теоретическая вариация, тем не менее, последовательно выводимая из общей теории Тилли – Роккана. Во-вторых, важное достоинство данной теории в том, что и Тилли с Рокканом, как и впоследствии Ганев и Волков, совершенно спокойно обходятся без морализаторских указаний на личную психологию тех или иных порочных/добродетельных персон. Схема не нуждается в такого рода допущениях и вполне достаточна для последовательно логичного объяснения, отчего политики могут так менять свой облик и поведение со сменой эпох: Ельцин, Назарбаев, Шеварднадзе или некогда слывшие европейски образованными прогрессивными технократами югославский аппаратчик Слободан Милошевич и болгарский премьер Андрей Луканов, павший в конечном счете жертвой мафиозного заказного убийства.
Наконец, государственная теория Тилли – Роккана обладает достоинством модулярной совместимости с теориями из других областей макроисторических исследований. Она прекрасно стыкуется и взаимоусиливает теоретические прорывы семидесятых годов XX в.
Истоки революций современностиНаиболее тесное взаимодействие с военно-налоговой теорией Тилли – Роккана возникает в исследовании механизмов социальных революций, массовых движений и протестной политики Нового времени. Предтечей нового подхода послужила опубликованная в 1966 г. и по сей день влиятельная монография Баррингтона Мура, чей заголовок можно перевести как «Исторические истоки демократий и диктатур XX века: вариации в исходах борьбы помещиков и крестьян в Европе эпохи раннего Нового времени»[68]. Основной теоретический прорыв к новому пониманию революций наступил с конца 1970-х гг. с публикациями работ Теды Скочпол, Джека Голдстоуна, Майкла Манна, Роджера Гулда (прожившего совсем недолго, но успевшего перевернуть представления о Парижской коммуне), Джона Маркоффа, плюс того же Чарльза Тилли и его многочисленных последователей в США и Европе[69]. Эти исследования, беря за эмпирическую основу материалы столь драматических и многосторонне описанных событий, как перевороты, восстания и революции, высвечивают обратную сторону военно-налогового развития современных государств: различные варианты противостояния населения растущим государственным изъятиям, от петиций и забастовок до локальных бунтов, партизанских движений и великих революций, и то, какими путями из этих нередко кровавых коллизий возникали демократии и диктатуры, оппозиционные политические партии, профсоюзы, расширение предоставления гражданства и права голоса, трудовое законодательство и разнообразные механизмы государственного соцобеспечения, процедуры сменяемости правительств и регулируемые законом поля политической власти. Короче говоря, то, как наряду с ростом государств росли политические системы и современные гражданские общества. Революции, как наиболее полные и драматичные пики в протестной и социально-трансформационной политике, оставались в центре теоретического внимания.
Долгое время в объяснении революций и их последствий противоборствовали с сильнейшим эмоциональным накалом два по сути идеологических подхода – революционный и контрреволюционный. Сторонники быстрейшего прогресса считали революции локомотивами истории, славными моментами освобождения и, главное, совершенно объективной неизбежностью, знаменующей собой переход от старого общественного порядка к новому, от одной исторической формации к другой, более прогрессивной. Именно эсхатологической борьбой светлого Будущего против темного Прошлого (будь то в идеологическом сознании якобинцев, ранних либеральных заговорщиков, повстанческих националистов, социалистов, диссидентов убежденных неолиберальных рыночных реформаторов или иных авангардных групп) оправдывалось героическое революционное самопожертвование – и столь же беспощадная ломка препятствий. Если законы истории познаны и их остается реализовать ради наступления общего блага, то компромиссы равняются предательству самой истории человечества. Революционный подход можно назвать стадиально-детерминированным – революции расцениваются как исторически неизбежные, объективно нарастающие (и, конечно, желанные) прорывы на более высокие ступени прогресса. Эти представления восходит к первым либеральным историкам Французской революции и к подвергшимся их влиянию Марксу и Энгельсу.
Противники революций, особенно мемуаристы и публицисты из стана проигравших элит и изгнанников-эмигрантов, напротив, считали эти явления ничем объективно не вызванными, внезапно случающимися приступами массового безумия, преступного посягательства на устои, веру и собственность. На консервативном политическом полюсе, среди тех, кому в прошлом жилось комфортно и статусно престижно, утраченный старый уклад жизни ностальгически воспринимался естественно добродетельным, устойчивым и нормальным. Поэтому революции оставалось объяснять сугубо внешним фактором проникающих откуда-то из заграницы или из подполья смутьянов: заговорщических масонов, космополитических евреев, студентов-террористов, агитаторов-интернационалистов, агентов иностранных подрывных центров. В более интеллектуальных версиях контрреволюционной теории предполагалось воздействие более абстрактных, но не менее опасных и заразных «синдромов психодрамы», «инстинктов толпы» и «ниспровергательного невроза». Контрреволюционная теория, таким образом, имеет два типичных варианта – конспирологический и девиантно-психологизирующий – причем оба видят причину революций вовне, за пределами нормального функционирования общества.
Марксистские и консервативные взгляды на революцию господствовали почти полтора века, вплоть до 1950-х гг. Либералам как представителям идеологической позиции изначально радикальной, но впоследствии, после появления марксизма, значительно более осторожной и консервативной, как правило, оставалось маневрировать где-то посередине.
Теория модернизации как первый опыт макросинтезаВ следующем десятилетии, в течение 1960-х гг., возникли новые теории, основой которых стала идеологическая парадигма модернизации. Впервые были предприняты попытки систематического сравнительного сопоставления различных революций и их компьютерно-статистического моделирования. Модернизационный подход к изучению социальных изменений и политического развития, несмотря на консервативную идеологическую направленность, удивительно много и почти открыто заимствовал из марксизма. Чего стоил знаменитый подзаголовок бестселлера Уолтера Ростоу 1962 г. «Стадии экономического роста: некоммунистический манифест»! Тут была и личная связь. Немало из впоследствии видных теоретиков модернизации и современного неоконсерватизма – например, идеолог американской исключительности Сеймур Мартин Липсет и автор концепции постиндустриального общества Дэниел Белл – в молодости увлекались троцкизмом. Принадлежащий к другому поколению Фрэнсис Фукуяма также в молодости состоял в философском кружке Жака Деррида.