Я:А представляете, во сколько раз меньшей кровью можно было бы эту войну выиграть, если бы при Сталине изначально слепо не восхваляли советскую армию и генералитет?
Лесин:Знаете, точно так же можно сказать, что наших журналистов есть за что ненавидеть!
Я:Михаил Юрьевич, а вы не находите, что между журналистами и армией есть небольшая разница: журналисты никого не убивают.
Лесин:Иногда журналисты убивают хуже, чем военные! Иногда одним росчерком пера, одной строчкой прерывают жизнь людей!
Я:Кстати, а у вас лично, когда вы служили в армии, были проблемы, связанные с дедовщиной?
Лесин:Ну… Во-первых, я служил еще в другое время, до падения коммунистического строя… Да, я мыл туалеты. Да, я больше, наверное, убирал кубрик, чем старослужащие. Несомненно. Но, наверное, мне это больше пошло на пользу, чем во вред. Когда приходит в армию восемнадцатилетний человек и ничего не умеет, ничего не хочет – его надо научить подчиняться. И, наверное, разные формы обучения надо применять…
Я:А у вас есть дети мужского пола?
Лесин:Да, есть сын.
Я:Призывного возраста?
Лесин:Еще нет.
Я:И вы хотите, чтобы он служил в нашей армии? Он будет служить?
Лесин:Не знаю, как получится. Если будет учиться – значит, будет учиться. Если будет служить – значит, будет служить…
Перевода разговора на родное чадо Лесин, как настоящий любящий отец, не вынес. Сразу же после этого вопроса он вспылил:
– Слушайте, вы меня так спрашиваете, как будто я действительно возглавляю министерство пропаганды! А мы – всего лишь навсего – исполнительный орган! Мы исполняем те задачи, которые перед нами ставят! И вообще, знаете, у меня сегодня, вот только что перед вами, заседание комиссии по раздаче частот было, и у меня сейчас голова вообще другим забита. Поэтому я чувствую, что вы меня уже начинаете раздражать! Приходите лучше завтра…
Я, по нашей доброй традиции, призналась Лесину, что не уверена, что завтра он в свою очередь не будет раздражать меня, собралась и ушла. По дороге с удовлетворением обнаружив, что последнее прости Лесина тоже записалось на диктофон.
На следующее утро мне позвонил Леша Волин и от имени Лесина передал, что весь текст интервью аннулируется.
– Ах вот как?! – мстительно заявил главный редактор журнала Власть, у которого уже была заверстана под эту тему треть номера. – Они нам тираж хотят сорвать?! Тогда они получат скандальное интервью по полной программе – вместе со всем тем бредом, который он нес про патриотизм, и вместе с финальной фразой Лесина о раздражении!
Узнав о намерении редакции публиковать текст, Лесин стал в истерике звонить мне на мобильный:
– Лена, ну объясните мне, в чем дело? Почему вы ко мне так враждебно настроены?! Я понимаю: я, наверное, совершил ошибку – я должен был отвести вас куда-нибудь пообедать, посидеть, поговорить по-хорошему, по-человечески…
Я просто онемела от такой наглости.
А Лесин все не унимался, стараясь продемонстрировать знание журналистских проблем:
– Я прекрасно понимаю, Лен, что у вас там в журнале – жопа на полосе! Но ведь это еще не повод!
– Да, Михаил Юрьевич. У нас в журнале – действительно жопа на полосе. И я даже знаю, чья это жопа, – с яростью, отчетливо выговорила я.
Министр заявил, что тогда будет звонить главному редактору.
До позднего вечера лучшие умы лесинской команды переписывали интервью. И в результате министру печати удалось уговорить шеф-редактора Коммерсанта опубликовать пресный, отцензурированный текст, в котором, увы, пропала не только большая часть вышеприведенных патриотических перлов Лесина, но и его трогательные воспоминания о юности. Которые, я считаю, все-таки жалко было бы утаить от общественности, поскольку они наконец-то развенчивают несправедливые мифы о характере министра печати.
Ломка продолжалась у меня где-то с полгода после завершения диггерской миссии и выхода из кремлевского подземелья на свет Божий. Все-таки ко всему привыкаешь, даже к зловонью Стикса и ежедневному общению с мутантами. Оказалось, что за время жизни в Кремле я уже даже начала слегка подзабывать человеческий язык: я слушала, как разговаривают вокруг меня люди, и мне все казалось, что говорят они все о чем-то не о том. И что все они чего-то недопонимают, потому что не побывали там, за стенкой.
Но и от вида Кремля, в стену которого я в отличие от Венички Ерофеева, наоборот, все время, как нарочно, утыкалась взглядом, куда бы ни ехала, меня просто физически мутило.
И даже вредных книгах нет-нет да и проскальзывали вдруг предательски герои-паразиты: то Бродский издевательски заявлял: До свиданья, Борис Абрамыч! До свиданья. За слова – спасибо, – то Набоков, хитро подмигивая мне, как бы ненароком подсовывал в давно читаный-перечитаный рассказ мальчика Путю, берущего уроки бокса, и его учителя-географа Березовского, автора брошюры Чао-Сан, страна утра.
В общем, типичная диггерская контузия.
К счастью, мои друзья (в смысле, не мутанты) проявили невероятный такт и терпение и, каждый как мог, бережно проводили со мной курс посткремлевской реабилитации. Лучший российский театральный критик Роман Должанский, например, чтобы хоть как-то реанимировать контуженого сталкера, несколько месяцев самоотверженно водил меня по театрам, знакомил со своими друзьями – лучшими актерами и режиссерами страны. Но мне все казалось, что и они чего-то недопонимают. Потому что они тоже говорили: О-у! Вы Путина знаете!
В свою очередь, московский арт-критик Игорь Гребельников в психотерапевтических целях водил меня на модные столичные выставки и арт-тусовки. Но когда мои друзья-геи для разнообразия устроили мне экскурсию в московский гей-клуб Шанс, мне даже и там умудрились подсунуть Путина! Толпа фэнов, окружавшая подиум, отчаянно скандировала: Путин! Пу-тин! И Путин появился. Это был молоденький, худосочный, смазливый мальчонка с резко выступающими скулами и чуть надутыми губками, который действительно чем-то отдаленно напоминал Путина в юности (по крайней мере, если судить по фотографиям). Мне объяснили, что прозвище Путин за этим танцором так прочно закрепилось, что стало уже его сценическим псевдонимом. Я почувствовала, что если голубая пацанва не боится называть своего кумира в гей-клубе Путиным – значит, страна еще не совсем безнадежна.
Но мне-то легче от всего этого не становилось!
Голова была – как перегруженный компьютер, часть материала из памяти которого необходимо было срочно сгрузить на мягкий диск.
А уж от теленовостей про Наше Все со мной происходило ровно то же самое, что с Геббельсом при слове культура. Поэтому несколько месяцев, чтобы, чего доброго, не устроить Кремлю холокост, я вообще не включала телевизор, засмотрев до дыр мировую киноклассику прошлого века.
В какой-то момент я четко поняла, что не преодолею посттравматического диггерского синдрома, пока вновь, уже опять превратившись в свободного человека, не решусь переступить порога Спасской башни. И я отправилась в гости к Александру Волошину. Чтобы потом, вернувшись из Кремля домой, сесть писать книгу.
Волошин, как всегда, проявил дружелюбие и, как только я ему позвонила, быстренько послал к черту государственные дела:
– Когда ты можешь? Завтра? Давай в три? Приходи, я тоже соскучился…
И как только я увидела главу администрации, мне сразу же полегчало. По очень смешной причине: Волошин заметно поправился. И больше не похож на доходягу из Освенцима. Честное слово! Щеки не впалые, и даже чиновничий животик наметился. И его как-то сразу же перестало быть жалко.
А так – я по-прежнему с удовольствием захожу к Волошину в гости, в Кремль. Правда, теперь гораздо реже, просто повидаться с ним, а не по делу. А он по-прежнему каждый раз критически высказывается о моей прическе. Я же, в свою очередь, иду по коридорам его корпуса и испытываю физическое наслаждение, что все эти вампирские стены вокруг на меня уже совсем не давят. Отпустило. Прохожу, например, мимо президентской библиотеки и, вместо того чтобы думать о президенте, разглядываю старинные гравюры, которые развешаны в коридоре. В первый раз в жизни, кстати, заметила. Готова поспорить, что Волошин-то их до сих пор так и не видел.
* * *
А другой мой друг кремлевской эпохи, Анатолий Чубайс, наоборот, резко похудел (сидит на диете, по кичевой в московской политической тусовке системе доктора Волкова). И его тоже сразу перестало быть жалко. Как перестает быть жаль любого человека миссии, который вдруг начинает заниматься собой. А не своей миссией. Должна признаться, что уже года полтора я не решаюсь встретиться с Чубайсом и поговорить лично. Боюсь. Потому что до сих пор считаю его другом. И если его мутация зашла уже в необратимую стадию, то пусть лучше у меня хотя бы останутся о нем хорошие воспоминания. Как о погибшем диггере.