А отсюда и второй мотив этой работы. Это тезис об изначальной раздвоенности ориентации России. Исконное ее ядро, «между верхней Волгой с севера, степями Слободской Украины с юга, Средней Волгой с востока и Днепром с запада» – рисуется как край, обездоленный полезными ископаемыми, «дарами Земли и Солнца». Однако в русской истории берет верх импульс, направляющий страну прочь от природных богатств континента. «Тяготение к культуре Запада, стремление дышать воздухом Европы, который в то же время есть воздух моря, потребность приблизиться к ее центрам, чтобы завязать и сохранить свои с нею связи, – всё это определило культурное устремление на Запад и на север, к Европе и морю, и заставило … именно здесь, на северо-западе создать и закрепить свои культурные сосредоточия» [там же, 67]. Итак, подобно Квашнину-Самарину, Савицкий обнаруживает логику похищения Европы в основе российской геостратегии.
Однако Савицкий идет дальше. Отмечая, что «природные ресурсы промышленного развития имеются в России только на востоке и юге, но в силу указанных условий русского прошлого не сюда было направлено историческое устремление» ее, Савицкий делает вывод о «действительно роковом территориальном несовпадении средоточий русской культуры с центрами природных ресурсов России». Собственно, это и есть противоречие, открытое Квашниным-Самариным, между задачами экспансии «труда» и задачами «увеличения награды за труд» через давление на мировой центр. Собственно, это раздвоение между типами империи от моря – делающими упор на «Русскую Евразию» или на балтийско-ближневосточную ось, а также дополнение в рамках первой модели созидания новых баз в «Русской Евразии» экспансией старых центров на юг и на юго-запад через проливы.
Это раздвоение, напряжение характерно для трех крупных геополитических писателей данной фазы – значит, оно не случайно. Это напряжение между неисчерпанным импульсом евразийской фазы (тут же и долгосрочная тенденция, пробивающаяся сквозь циклическую динамику) и тенденциями данной фазы, ее конъюнктурой. Симптоматично, что областью нейтрализации двух ориентировок оказываются Новороссия и Причерноморье. Это участок, вписывающийся и в возобновленную балтийско-черноморскую игру, но также в программу освоения периферий юга и востока. В том или другом качестве это направление присутствует и у Квашнина (как встроенное в «северное»), и у Савицкого (как часть развития периферий), и у Семенова-Тян-Шанского (то как альтернативное тихоокеанскому, то как восполняющее его). (Ср. с тем, как в преевразийскую фазу этот участок вписывался неизменно в разные варианты конструирования пространства России.) Несомненны и переклички с фазой А первого цикла, но в своеобразном наложении на тенденции евразийской фазы (или все-таки на внефазовую динамику?) Ну, конечно, соглашение с Англией увязывается с задачей выхода к Индийскому океану, так что сторонники «славянской политики» видят здесь новую авантюру с теплыми океанами, а стратеги «преевразийской фазы» высказывают соответствующие ожидания и возмущаются их обманом.
Подобно тому, как в политике России этой фазы сперва могло видеться отсутствие объединяющей «идеи», паразитирование на европейских конфликтах (Троцкий), точно так же и интеллектуальное оформление фазы отличается крайней пестротой, может казаться простейшей эклектикой. Пережитки азианизма, всплески славянофильства и т. п. Однако, можно отличить принципиальную глубинную структуру, и она прямо связана с той двойственностью геополитического задания, которое отличает это время. На смену попыткам пометить особое геокультурное пространство России по критериям, отличающим его от Запада как геокультурного целого, в эту пору видим – возвращение в культурно гетерогенное, лежащее на входе Европы Балто-Черноморье и попытки его реконструировать, опираясь на союзническое участие России во внутренней борьбе разделенной Европы.
Итак, с одной стороны, упор на мотивы балто-черноморские: концепты регенерации, восстановления полувассальной Польши, а в то же время новый упор на темы Константинополя, проливов, Ближнего Востока как балто-черноморского предела. Кризис идей славянской общности, негативное отношение верхов к претензиям Болгарии на роль хранительницы проливов оборачивается возрождением схем, в какой-то мере перекликающихся с построениями К. Леонтьева, но скорее уходящих в допанславистскую эпоху России – в XVIII и даже в XVII в. Конфессиональный признак выпячивается вперед, заслоняя этнолингвистический. В церковных кругах появляется тема превращения мусульманского Ближнего Востока в православный, и всё это вперемежку с отзвуками греческого проекта (воссоздание союзной России греко-византийской империи в выступлениях владыки Антония Волынского), вассальная Турция, регенерация Польши и т. д.
С другой стороны, регенерации XVIII в. уводят в петровскую эпоху, но при большей рефлексивной способности выявления принципиальных глубинных структур имперской геостратегии. Такова концепция Квашнина-Самарина, одного из самых ярких геополитических мыслителей этого времени. Концепция мирового культурно-экономического центра, в данный момент лежащего вблизи Балтики и противостоящего духовному центру мира – России – Третьему Риму, и борьба этих центров за возобладание одного над другим, причем для России этот путь к возобладанию заключается в том, чтобы, включаясь в борьбу европейских стран за гегемонию, выдвинуться между «мнимым центром» и охраняющими его, но и соперничающими за него силами. Здесь и глубокий архаизм, и сложный ряд реминисценций (включая «Завещание Петра Великого»), и геоэкономическая зоркость, и поразительное разоблачение глубинных структур имперской геостратегии.
В то же время среди интеллектуальной общественности эта фаза отмечена, прежде всего, сознанием новой «европеизации» России, обострением идеи России как компонента (но не гегемона, а именно привходящего компонента) европейского сообщества, обострением сразу в международно-политическом, геокультурном и интеллектуальном планах вопроса «Кто мы в этой старой Европе?» – именно в Европе, а не рядом с ней, и не против нее как целого[51]*.
В какой-то мере еще живут (в начале поворота особенно) западнические версии протоевразийства: у Семенова-Тян-Шанского – противостояние атлантического и тихоокеанского человечеств, России (восточное славянство), приатлантического мира, выдвинутого навстречу Тихому океану и т. д. Но эти веяния встроены в попытку по-новому определить пределы Европы.
Продвижение русских на восток оценивается как расширение и новая конкретизация Европы. Подобно тому, как в первой фазе сдвиг русской индустрии к Уралу мистифицировано преломился в идее «Европы до Урала», теперь результаты Сибирской экспансии преломляются в конструировании Семеновым-Тян-Шанским «русской Евразии», собственно «европеизированной Азии», противостоящей претензиям на «Азию для азиатов» (переработка европейских конструкций типа «Eurasian или Euroasiatic plains») – по Енисею. Причем, как и в фазе А цикла I, появляется сознание неустойчивости восточных окраин России и, наконец, внутренняя готовность смириться с потерей земель за Енисеем, компенсировав эту утрату прорывом на ближневосточном направлении. Итак, впервые входит в русский обиход термин «Евразия», но в очень специфическом контекстном значении вроде «европеизированной Азии», части европейского мира, выдвинутой в Азию. Но и это для новой фазы – маргинально.
По преимуществу это время отмечено спросом на идею разделенной, неоднородной Европы, разбитой на полюса, где Россия обретает себя как привходящая часть одного полюса, полноправно в него входящая, наряду с европейскими обществами определенной группы; Россия как представитель одной из тенденций, законно действующей в романо-германском мире. Так расцветает оригинальное неославянофильство В.Ф. Эрна, СМ. Соловьева и др., парадоксально объединяющее Россию, как представительницу христианского логоса, против ratio с католицизмом против протестантизма, критицизма и прагматизма. Понятно, что с началом войны подобные идеи обретают прямую политическую актуализацию.
По словам Эрна, «старая антитеза Россия и Европа вдребезги разбивается настоящей войной, и в то же время из-под ее обломков с непреоборимой силой подымаются новые антиномий… Германия противостала Европе, и Европа противостала Германии…. Лицом к лицу тут встречаются две мысли, два самоопределения, два лика самой Европы или, еще лучше, Европа и ее двойник» [Эрн 1991, 372 – 373]. Россию и Европу «всегда внутренно… разделяло то, что… с такой силой объективировалось в подъявшем меч германизме» [там же, 381]. «Отношение России к Европе стало чрезвычайно простым после того, как отрицательные, богоубийственные энергии Запада стали сгущаться в Германии, как в каком-то мировом нарыве… Когда вспыхнула война и наяву в Бельгии, Франции и Англии воскресли „святые чудеса“, между Россией и этими странами установилось настоящее духовное единство» [там же, 382][52] **.