Больше ничего там не было.
И никого.
В подвал Ульяны Александр вбежал, высекая металлическими подковками искры. У двери остановился. Хотел постучать — рука не поднялась. Хотел спросить, можно ли войти, — не сумел и слова из себя выдавить. «Не писал, дурень! Дурень!» Так и стоял, переминаясь с ноги на ногу, пока запыхавшаяся Ульяна не распахнула двери ударом ладони.
Нюры в комнате не было. Александр вытер рукой ватника лоб.
Возле высокой кровати Ульяны виднелась прикрытая марлей качка из светлых прутьев. Александр на цыпочках приблизился, обтерев руки о ватные штаны, двумя пальцами приподнял край марли.
«Скулы — в мать. Чингисханские… Нос?…
— Уши гляди! — гудела за спиной тетка Ульяна — ровно бельевыми защепками вниз оттянуло.
Кровь бросилась Александру в лицо. Он пригнулся к сынку, но Ульяна оттащила его за рукав:
— Не дыши табачищем!
Александр спросил в какой уж раз, скороговоркой, захлебываясь словами:
Что ж она не писала? Я ведь и ведать не ведал….
— Ври больше, — грубо перебила его Ульяна, хотя еще по дороге уверилась в том, что Александр действительно ничего не знал. — Не ведал!.. Как обнимать-целовать ведал?!
Медленно — петли скрипнули — открылась дверь. Вошла Нюра, держа в опущенной руке смятую зеленую шляпку. Остановилась у порога. На всем лице Нюры, казалось, остались только глаза. Дегтярные. Без блеска. Словно бы невидящие.
Уходи отсюда, — выдавила она из себя глухим голосом. — Ну!
Ты что, дура? — удивился он.
То же самое повторилось и на другой день. И на следующий. Александр заговаривал с Нюрой в коридоре общежития, на стройке. Она либо проходила не глядя, либо, когда он пытался схватить ее за рукав, отвечала презрительно, неизменно одно и то же: — Ты нас своими нечистыми руками не касайся!
Как-то Александр увидел ее у входа в ясли. На другой день он отпросился у прораба, накупил резиновых кукол, слонов, плюшевого мишку и поехал в ясли. Игрушки у Александра отобрали в дверях. «И бог с ними!». Он поднялся вслед за дежурной сестрой на верхний этаж, где орали грудные; взволнованно вдыхал кисловатый молочный запах.
Дежурную сестру кто-то окликнул, она бросила Александру:
— Я сейчас, идите! Вторая комната направо.
Во второй комнате направо сухонькая старушка в белой косынке обмывала водой из графина соски. Увидев мужчину в коротком, выше колен, белом халате, она выпрямилась и сказала добродушно:
— Тебе напротив, папаша… — И, вздохнув, вновь принялась за соски.
— Тут, кажись, одна безотцовщина.
Пальцы Александра, стягивавшие на груди халат, разжались. Халат распахнулся, обнажая мятую, с оборванными пуговицами сатиновую рубашку, загорелую грудь.
«Безотцовщина»!.. Слово это преследовало его, сколько он помнил себя. Все горести детства были связаны с этим словом. И вдруг о его сыне, о его родном сыне — безотцовщина!
Он был терпеливым, Александр Староверов. Ни звука от него не услышали, когда он, однажды рухнув с карниза, лежал на песке с переломленной ногой. Он научился не раскрывать рта и тогда, когда прорабы, не разобравшись, костили его за чужой брак.
А тут сжал зубами козырек фуражки, чтоб не зареветь. «Безотцовщина»!
Он выскочил из комнаты, задев металлические сетки с пустыми молочными бутылочками, пробежал по коридору мимо удивленной сестры, которая крикнула вслед: «Куда вы, папаша?»
Александр напялил кепку на уши, «Силантий дело сказал: дать ей раза… Ведьма цыганских кровей»:
Ведьмы дома не было. Александр оставил на ее тумбочке четыре сотенных бумажки — все, что у него было с собой. Вечером ему их вернули..
На другой день, когда Нюры не было в комнате, Ульяна допустила его к качке. «Одним глазком — и назад!» Он попытался подержать сына на руках, она почему-то выхватила ребенка и вытолкала Александра за дверь взашей, огрев его на прощание кулаком по спине.
Он дождался Нюру у дверей. Она шла прямо на него с шипящей сковородкой, крикнула зло:
— Отойди!
Он переступил вслед за ней порог, она круто обернулась к нему и, оттесняя его раскаленной сковородкой за дверь, прокричала свое неизменное:
— Ты нас своими грязными руками…
Поначалу тетка Ульяна одобряла ее. «Круче отваживает — ловчей заманивает», — говаривала она. Но прошел месяц….
— Кончай игру, девка, — сердито сказала она Нюре, сидя за вязаньем. — Этак он заворотит рыло, да пойдет к другой..
Знакомства. Новые.
Ульяну позвали, она выскочила из дома, — дела, видно.
А когда возвращалась, еще в коридочике услышала плач, и тоненький голосок.
— Без догляда будешь расти…
Нюра рыдала, не повернулась к вошедшей Ульяне, рыдала нзвзрыд, приговаривая:
Как же ты будешь расти, Шураня, без отца?! У всех отцы, а ты, как и я, будешь без защиты.. — И застонала, забилась.
Почувствовала, кто-то пришел. Обернулась… Торопливо смахивая слезы ладонью, протянула виновато: — Извини, Ульяна, ослабла я что-то. За дитя боязно. Без отцовского догляда…
— Так в чем же дело?! Он же тут крутится. Руку подай, и вот он…
Нюра как-то сразу подобралась, сделала неопределенный жест, который можно было истолковать, как «больно он мне нужен».
Ульяна ткнула спицей в ладонь: не во сне ли?
— Тебя берут, а ты?! В глазах Ульяны то, что «берут», было неслыханной наградой, девичьим торжеством. За всем, что она говорила Нюре, жило именно это прямо не высказанное, вековое, рабье. «Тебя берут…»
Нюра, сама того не осознавая, попирала святая святых тетки Ульяны.
— Погодь, Нюрка! Заведут тебя в оглобли…
Нюра отложила пеленку, которую подрубала, и возразила спокойно: — Не лошадь я. Не заведут.
Припомнились ей — в какой уж раз — посиделки в детдомовском саду, как она отбивала каблуками — пыль столбом — и заводила весело, бездумно под балалайку.
— Я любила, ты отбила,
Что ж, люби облюбочки..
Она тогда словно швыряла их кому-то, эти презренные «облюбочки». А нынче ей пытаются всучить их. Тонькины облюбочки.
Оказывается, он с ней давно, еще до нее, Нюры. Выходит, она, Нюра, вообще так, сбоку припеку… Не ей Шурка изменил. А присухе своей.
По ночам Нюра накрывалась с головой ватным одеялом. Щеки пылали, ровно Ульяна нахлестала их перед сном своей каменной ладонью.
«Облюбочки»…
Нюра сама не могла понять, что с ней происходит. Иногда ей хотелось забиться куда-нибудь в пустую раздевалку или подвал, повыть там по-бабьи, в голос. Она корила себя за то, что ничего не сделала («палец о палец не ударила»), чтобы вернуть Шуру. Хотя бы ради сыночка.
Но стоило ей только подумать о Шуре, не то что уж увидеть, как она тут же почти физически ощущала мартовский вечер, груду мокрого теса, пахнущего горечью, и Тоньку «шамаханскую», которая бежала к Шуре, расставив, руки, точь-в-точь пугало огородное. Задыхаясь, Нюра отбрасывала одеяло, затем снова натягивала его на мокрый висок. И потрясение женщины, крутой, ревнивой и в то же время отвергающей ревность как чувство недостойное, и боль за сына, который будет расти без отца, — все слилось вместе в коротеньком песенном слове «облюбочки». Это слово вспоминалось ею, как злая, со звоном, пощечина, от которой кружится голова и болит сердце.
Нюру определили разнорабочей. Она сшила себе новый, из мешковины, фартук и подушечки на плечи. Эти «генеральские погоны», как она их назвала-, она подкладывала под лом, на котором перетаскивала с кем-либо чугунные батареи водяного отопления. Теперь плечи не обдирались, болели меньше…
Первая же получка погрузила Нюру в раздумье. На руки ей выдали за полмесяца одну сотенную бумажку да шесть мятых десяток. Она тут же прикинула: половину — за ясли, десятку — за общежитие, восемнадцать рублей трамвай. А есть-то что?
— Знамо что. «Колун», — утешила ее Ульяна, откладывавшая деньги на очередной подарок Тише.
— «Колун»? — удивленно спросила Нюра.
Со времен войны привилось это словечко. В те треклятые деньки, бывало, накупалась килька, салака самых дешевых сортов. В огромной кастрюле на всю комнату варилась, картошка в мундире. Закипал чай-спаситель На завтрак, на обед, на ужин. Чай, чаек, чаище. Такая еда и называлась «колуном»…:
Еще терпим был «колун» затяжной, но куда хуже «смертельный» — за два-три дня до получки, когда даже на трамвай приходилось одалживать.
— «Колун», — упавшим голосом повторила Нюра, выслушав объяснения Ульяны. — Меня дите сосет…
Тетка Ульяна пообещала поговорить с Силантием.
Силантий несказанно удивился: — Куда ее пристроить? В подсобницы каменщика?! Утром щи лаптем хлебала, а к вечеру в подсобницы?!
Как-то во время обеденного перерыва Нюра уселась на бревно, жевала принесенный из дому хлеб с килькой. Невдалеке остановился зеленый вездеход в грязи по крылья. Кто-то окликнул ее голосом нетерпеливым и властным: — Эй, красавица! Подойди сюда! Оглохла, что ли?!