— Вы знаете ее семью? — спросила я. — Можете помочь мне с ними связаться?
— У тебя есть возможность с ними связаться, но сначала тебе придется ответить на несколько вопросов, которые начинаются с «Зачем мне это?».
Следующий час Патилло настойчиво допытывался о моих намерениях. Пока я рассказывала ему историю о своей навязчивой идее насчет HeLa, он ворчал и вздыхал, отпуская изредка «мм-ммм» и «что ж».
В конце концов он произнес: «Поправь меня, если я ошибаюсь. Но ты же белая».
— Это так заметно?
— Да, — ответил он. — Что тебе известно об афроамериканцах и науке?
Я рассказала ему об исследовании сифилиса в Институте Таскиги, как будто делала устный доклад на уроке истории: этот эксперимент начался в 1930-х годах, когда исследователи из Службы общественного здравоохранения США в Институте Таскиги (Tuskegee Institute) решили изучить, каким образом сифилис убивает человека — от момента заражения до смерти. Наняли сотни афроамериканских мужчин, больных сифилисом, и наблюдали за их медленной, мучительной смертью, которую можно было предотвратить. Они умирали даже после того, как в 1947 году стал широко доступным для лечения пенициллин. Объекты исследования не задавали вопросов. Они были бедны и необразованны, и к тому же исследователи предлагали им стимулы: бесплатные медицинские осмотры, горячую еду и проезд до города в дни обследований, плюс 50 долларов семьям на похороны, когда эти мужчины умирали. Ученые избрали в качестве испытуемых черных, ибо были убеждены — как и многие белые в те времена, — что черные люди являлись, «как известно, пораженной сифилисом расой».
Публика ничего не знала вплоть до 1970-х годов. Об этих исследованиях стало известно уже после того, как сотни участвовавших в них мужчин умерли. Эта новость стремительно распространилась по сообществам черных: врачи проводят исследования на черных людях, обманывают их и наблюдают, как те умирают. Стали ходить слухи, что на самом деле врачи делали этим мужчинам инъекцию сифилиса, чтобы потом изучать их.
«А еще что ты знаешь?» — проворчал Патилло.
Я рассказала то, что слышала о так называемых аппендэктомиях в штате Миссисипи (Mississippi Appendectomies) — не вызванных необходимостью удалениях матки у бедных черных женщин, чтобы они не рожали более детей и чтобы дать возможность молодым врачам попрактиковаться в этой операции. Еще я читала о недостаточном финансировании исследований серповидноклеточной анемии — болезни, поражающей почти исключительно черных.
— Интересно, что ты позвонила именно сейчас, — сказал Патилло. — Я занимаюсь организацией очередной конференции по HeLa и, когда зазвонил телефон, как раз сидел за столом и набирал на экране слова «Генриетта Лакс».
Мы оба рассмеялись. «Наверное, это знак, — решили мы. — Может быть, Генриетта хочет, чтобы мы побеседовали».
— Дебора — дочка Генриетты, — сказал он очень строго и сухо. — Семья называет ее Дейл. Сейчас ей почти пятьдесят, и она по-прежнему живет в Балтиморе вместе со своими внуками. Муж Генриетты до сих пор жив. Ему около восьмидесяти четырех. Как и прежде, ходит лечиться в больницу Джона Хопкинса.
Он проронил это так, как будто хотел подразнить.
— Тебе известно, что у Генриетты была дочь-эпилептик? — спросил Патилло.
— Нет.
— Она умерла в пятнадцать лет, вскоре после смерти Генриетты. Дебора — единственная оставшаяся в живых дочь, — добавил он. — Недавно с ней чуть было не случился удар из-за душевных переживаний, которые она испытала, когда знакомилась с информационными материалами о смерти своей матери и этих клетках. Никоим образом не хочу стать причиной ее новых страданий.
Я было попыталась ответить, но он перебил.
— Мне сейчас нужно идти осматривать больных, — коротко сообщил он. — Пока что я не готов помочь тебе связаться с семьей. Но мне кажется, ты честна в своих намерениях. Я подумаю, и мы еще поговорим. Перезвони завтра.
Через три дня настойчивых допросов Патилло, наконец, решил дать мне номер телефона Деборы. Но прежде, по его словам, я должна узнать несколько вещей. Низким рокочущим голосом он перечислил список того, что можно и чего нельзя делать, общаясь с Деборой Лакс: не будь агрессивной. Будь честной. Не будь равнодушной, не пытайся принудить ее к чему-нибудь, не разговаривай свысока, она терпеть этого не может. Будь сострадательной, не забывай, что ей пришлось многое пережить в связи с этими клетками. Наберись терпения. «Оно понадобится тебе больше всего остального», — добавил он.
Через некоторое время после телефонной беседы с Патилло, держа в голове все его указания, я набрала номер телефона Деборы и стала шагать по комнате, слушая гудки на другом конце провода. Когда она прошептала «Алло», я выпалила: «Я так рада, что вы ответили, долгие годы я так хотела поговорить с вами! Я пишу книгу о вашей матери!»
— Чего? — прозвучало в ответ.
Я не знала, что Дебора была почти глухой — она полагалась в основном на чтение с губ и не могла понять быструю речь.
Глубоко вздохнув, я предприняла вторую попытку, стараясь четко произносить каждый слог.
— Привет, меня зовут Ребекка.
— Как дела? — ответила она уставшим, но приветливым голосом.
— Я очень рада говорить с вами.
— Мм-мм, — сказала Дебора, как будто слышала эти слова уже сотни раз.
Я еще раз повторила, что хочу написать книгу о ее матери и что меня удивляет, что, похоже, никто ничего о ней не знает, хотя ее клетки принесли науке так много пользы.
Довольно долго Дебора молчала, затем воскликнула: «Верно!» Хихикнув, она вдруг заговорила так, будто мы уже годами знаем друг друга. «Все только о клетках и говорят, никому и дела нет, как ее звали и, вообще, человек HeLa или нет. Что ж, аллилуйя! Думаю, книга получится замечательной!»
Признаться, я ждала совсем другой реакции.
Боясь произнести что-то, что заставит ее замолчать, я лишь сказала: «Отлично». И это было последним словом, которое я произнесла до конца нашего разговора. Я не задала ни единого вопроса, лишь делала пометки настолько быстро, насколько могла.
Дебора втиснула рассказ о целой жизни в сумасшедшие путаные сорок пять минут; она беспорядочно и без предупреждения перескакивала с одного года на другой, от 1920-х до 1990-х годов, с историй о своем отце к рассказам о деде, двоюродных братьях и сестрах, матери и вообще о совершенно посторонних лицах.
— Никто никогда ничего не говорил, — сказала она мне. — То есть я хочу сказать, где одежда моей матери? Где ее обувь? Знаю о ее кольце и часах, но их украли. Это случилось после того, как мой брат убил того парня.
Она заговорила о мужчине, не назвав его имени: «Не думаю, что это он украл медицинскую карту моей матери и все бумаги о вскрытии ее тела. Он пятнадцать лет просидел в тюрьме в Алабаме. Теперь он говорит, что маму убил Джон Хопкин и те белые врачи, которые ставили над ней опыты, потому что она была черной».
— У меня совсем сдали нервы, — призналась она. — Я просто не смогла этого вынести. Речь уже понемногу стала возвращаться — у меня было два приступа за две недели из-за всего того, что случилось с клетками матери.
Затем она вдруг заговорила об истории своей семьи, упомянула что-то о «больнице для сумасшедших негров» и о прадедушке матери, который был рабовладельцем. «Мы все перемешаны. А одна из сестер моей матери стала пуэрториканкой».
Дебора без устали повторяла: «Не могу больше этого выносить» и «Кому же мы теперь можем доверять?» Она сказала, что больше всего на свете хотела бы узнать все о своей матери и о том, какое значение имели ее клетки для науки. По словам Деборы, люди десятки лет обещали ей информацию, но так ничего и не рассказали. «Я так устала от этого, — промолвила она. — Знаешь, чего я на самом деле хочу? Хочу узнать, как пахла моя мать. Я всю жизнь не знала ничего подобного, например, какой цвет ей нравился? Любила ли она танцевать? Кормила ли она меня грудью? Боже мой, я бы хотела знать об этом. Но никто никогда ничего не рассказывает».
Дебора рассмеялась и добавила: «Я тебе вот что скажу: эта история еще не закончилась. У тебя будет масса работы, девочка. Тут столько намешано, что хватило бы на три книги!»
В этот момент кто-то вошел к ней с улицы, и Дебора прокричала прямо в трубку: «Доброе утро! Мне пришла почта?» Эта мысль ее панически напугала. «Бог мой! О, нет! Почта?!»
— Ладно, мисс Ребекка, — сказала она. — Пойду я. Позвони в понедельник, обещаешь? Ладно, дорогуша. Дай тебе бог. Пока.
Она повесила трубку, и я сидела, ошеломленная, с зажатой у шеи трубкой, яростно записывая слова Деборы, которые не поняла, типа: брат = убийца, почта = плохо, мужчина украл медицинскую карту Генриетты и «больница для сумасшедших негров»?
Когда я перезвонила Деборе в условленный день, она разговаривала, будто совершенно другой человек — монотонным, подавленным голосом, неразборчиво, будто находилась под воздействием сильных успокоительных препаратов.