Чувство превосходства по отношению к отцу, должно быть, получило подкрепление, когда отец рассказал двенадцатилетнему Фрейду о следующем происшествии. Однажды, когда отец Фрейда был еще молод, прохожий сбил с него шапку и крикнул: «Еврей, прочь с тротуара!» Когда мальчик Фрейд возмущенно спросил: «И что же ты сделал?», отец ответил: «Сошел на мостовую и поднял шапку». Пересказывая этот случай, Фрейд добавлял: «Такое поведение большого сильного мужчины, державшего за руку маленького мальчика, показалось мне совсем не героическим. Я противопоставил его ситуации, которая нравилась мне больше: сцене, когда отец Ганнибала, Гамилькар Барка, заставляет сына поклясться перед домашним алтарем отомстить римлянам. С тех пор Ганнибал занял прочное место в моих фантазиях» [4; 197]. Трудно усомниться в том, что негероическое поведение отца не вызвало бы такого отвращения со стороны Фрейда, если бы тот с детства не идентифицировал себя с Ганнибалом; мальчику хотелось, чтобы отец был его достоин. Однако не следует забывать, что амбиции Фрейда, как это часто случается, были составной частью его необыкновенного дара – несгибаемого мужества и гордости. Такое мужество формировало у Фрейда еще в детстве качества – и идеал – героя, а герой не мог не стыдиться столь слабого отца.
Фрейд сам намекает на свое возмущение тем, что его отец не был более значительным человеком, при толковании одного из своих снов: «Тот факт, что в этой сцене своего сновидения я могу использовать своего отца, чтобы заслонить профессора психиатрии из Венского университета Мейнерта, объясняется не обнаруженной аналогией между этими двумя людьми, но тем обстоятельством, что это краткое, но адекватное представление условного предложения в мыслях во время сна, которое в полной форме читалось бы так: «Конечно, если бы я принадлежал ко второму поколению, если бы я был сыном профессора или тайного советника, я быстрее добился бы успеха». Во сне я сделал отца профессором и тайным советником» [4; 438]. Амбивалентность Фрейда в отношении фигуры отца отразилась и в его теоретических работах. Реконструируя начало истории человечества в «Тотеме и табу», он изображает доисторического отца, убитого сыновьями, а в своей последней работе, «Моисей и монотеизм», отрицает то, что Моисей был евреем, и делает его сыном египетского вельможи, тем самым бессознательно утверждая: «Как Моисей не был потомком смиренных евреев, так и я – не еврей, а человек королевских кровей».[7] Наиболее значимое выражение амбивалентного отношения Фрейда к отцу имеет место, конечно, в одной из центральных концепций всей системы Фрейда, – в Эдиповом комплексе: сын ненавидит отца как соперника, претендующего на любовь его матери. Однако здесь, как и в случае привязанности к матери, сексуальная интерпретация заслоняет истинные и фундаментальные причины. Желание неограниченной любви и обожания со стороны матери и в то же время стремление оказаться победоносным героем приводит к утверждению превосходства как над отцом, так и над братьями и сестрами. (Это наиболее ясно отражено в библейской истории Иосифа и его братьев; возникает даже соблазн назвать этот комплекс «Иосифовым комплексом».) Такое отношение часто подкрепляется почитанием сына матерью в сочетании с ее амбивалентным, принижающим отношением к мужу.
Так что же мы находим? Фрейд был глубоко привязан к матери, убежден в ее любви и восхищении, чувствовал себя высшим, уникальным, обожаемым существом, королем среди других отпрысков. Он оставался зависимым от материнской любви и восхищения – и ощущал тревогу, беспокойство и депрессию, когда ему в них бывало отказано. Хотя мать оставалась для Фрейда центральной фигурой до ее смерти, когда ей было за девяносто, и хотя жена должна была исполнять материнские функции, заботясь о материальных потребностях Фрейда, его нужда в обожании и защите обращалась на новые объекты, главным образом на мужчин, а не на женщин. Такие люди, как Брейер, Флисс, Юнг, а позднее верные последователи обеспечивали Фрейду то восхищение и поддержку, в которых он нуждался, чтобы чувствовать себя защищенным. Как это часто случается с привязанными к матери мужчинами, отец был для него соперником; Фрейд-сын желал быть отцом и героем сам. Может быть, будь его отец великим человеком, Фрейд признал бы его верховенство или проявлял меньше бунтарства. Однако Фрейд, идентифицируя себя с героями, должен был восстать против отца, который годился бы только для обыкновенного человека.
Бунтарство Фрейда против отца имело отношение к одному из самых важных аспектов личности Фрейда в том, что касалось его работы. Во Фрейде вообще видят мятежника. Он восставал против общественного мнения и медицинских авторитетов; без способности к такому противостоянию он никогда не пришел бы к своим взглядам на бессознательное, детскую сексуальность и прочее и не объявил бы о них. Однако Фрейд был бунтовщиком, но не революционером. Под бунтовщиком я понимаю человека, который борется против существующих властей, но хочет прийти к власти сам (и подчинить себе других), который не отрицает зависимости от власти и уважения к ней per se.[8] Его бунтарство направлено в основном против тех представителей власти, которые не признают его; он дружелюбен по отношению к авторитетам, которых выбрал сам, особенно в том случае, если становится одним из них. Мятежники такого типа в психологическом смысле могут быть найдены среди многих радикальных политиков, которые восстают, пока не придут к власти, а обретя ее, делаются консервативными. «Революционер» в психологическом смысле – это человек, преодолевший свою амбивалентность в отношении власти, освободившийся от ее притягательности и желания доминировать. Он обретает подлинную независимость и избавляется от стремления управлять другими. В психологическом смысле Фрейд был именно бунтовщиком, а не революционером. Хотя он бросал вызов авторитетам и наслаждался этим, он одновременно глубоко почитал установившийся социальный порядок и представителей власти. Получить звание профессора и добиться признания от существующих авторитетов было для него чрезвычайно важно, хотя из-за странного непонимания собственных желаний он это отрицал [4; 192]. Во время Первой мировой войны он был яростным патриотом, гордившимся сначала австрийской, а затем немецкой агрессивностью; почти четыре года ему не приходило в голову критически взглянуть на военную идеологию и цели воюющих сторон.
Проблема авторитаризма Фрейда была предметом многочисленных дискуссий. Часто утверждается, что Фрейд проявлял жесткий авторитаризм и был нетерпим к другим мнениям или к пересмотру его теорий. Трудно игнорировать обилие свидетельств, подтверждающих этот взгляд. Фрейд никогда не принимал существенных предложений по изменению высказанных им концепций. Нужно было или полностью поддерживать его теорию – то есть его, – или быть его противником. Даже Закс в своей откровенно апологетической биографии Фрейда это признает: «Я знал, что ему было всегда чрезвычайно трудно принимать мнения других после того, как в результате долгого и трудного процесса он вырабатывал собственное» [9; 14]. Насчет своих расхождений с Фрейдом Закс пишет: «Если мое мнение противоречило его мнению, я откровенно об этом заявлял. Он всегда позволял мне в полной мере высказать свои взгляды и охотно выслушивал мои аргументы, но почти никогда не менял в результате своей позиции» [9; 13. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Наиболее показательный пример нетерпимости и авторитаризма Фрейда может быть обнаружен в его отношениях с Ференци. Ференци, который много лет был самым лояльным, ни на что не претендующим учеником и другом, под конец жизни высказал предположение, что пациент нуждается в любви, той любви, в которой нуждался и которую не получил в детстве. Это вело к определенным изменениям техники, гуманному и любящему отношению к пациенту, отказу от полностью безличной, схожей с зеркальным отражением позицией, предложенной Фрейдом (нет необходимости говорить, что под любовью Ференци понимал материнскую или родительскую любовь, а не эротическую или сексуальную).
«Когда я посетил профессора, – отмечал Ференци в разговоре с доверенным другом и последователем, – я сообщил ему о моих последних технических идеях. Они основывались на опыте моей работы с пациентами. Я пытался выяснить из их рассказов, из их ассоциаций, из их поведения – во всех подробностях и особенно в отношении меня, из фрустраций, вызывающих у них гнев или депрессию, из содержания, как осознанного, так и бессознательного, их желаний и стремлений, то, как они страдали от отвержения матерью, родителями или теми лицами, которые их заменяли. Я также пытался благодаря эмпатии представить себе, в какой любовной заботе, в каких специфических деталях поведения на самом деле пациент нуждался в детстве – заботе и поддержке, которые позволили бы ему обрести уверенность в себе, радость жизни, достичь полного развития. Каждый пациент нуждается в особой теплоте и поддержке. Это нелегко выяснить, поскольку обычно осознанно он этого не знает и часто думает прямо противоположное. Бывает возможно ощутить, когда я оказываюсь на правильном пути, потому что пациент немедленно неосознанно подает сигнал в виде легких изменений настроения и поведения. Даже его сны показывают отклик на новое благотворное лечение. Все это должно быть сообщено пациенту – новое понимание аналитиком его потребностей, вытекающее из этого изменение отношения к пациенту и его выражение, собственная очевидная реакция пациента. Если аналитик совершает ошибки, пациент также подает об этом сигнал, проявляя гнев или растерянность. Его сновидения делают ясными ошибки аналитика. Все это может быть извлечено из работы с пациентом и объяснено ему. Аналитик должен продолжать поиск благотворного лечения, в котором так глубоко нуждается пациент. Это процесс проб и ошибок, и аналитик должен производить его со всем умением, тактом и любовной добротой, ничего не боясь. Все должно быть абсолютно честно и искренне.