Итак, среда, с которой взаимодействует общественное мнение, преломляется через многочисленные факторы. Это — цензура и секретность, физические и социальные барьеры, деформация внимания, бедность языка, отвлекающие моменты, бессознательные чувства, усталость, насилие, однообразие. Эти факторы, ограничивая доступ к среде, накладываются на непонятность происходящих в ней событий, ограничивая тем самым ясность и корректность восприятия. В результате этого наложения реальные представления подменяются вводящими в заблуждение фикциями, лишая нас возможности контролировать тех, кому наши заблуждения играют на руку.
1Каждый из нас живет и работает на небольшом участке нашей планеты, вращается в узком кругу знакомых и из этого узкого круга знакомых лишь немногих знает достаточно близко. Если происходит какое-то значимое событие, то мы, в лучшем случае, можем наблюдать определенную его фазу или аспект. То же самое можно сказать о важных участниках таких событий — людях, которые отдают приказы, составляют проекты законов и утверждают их, равно как и об адресатах этих событий, то есть тех, кому адресованы приказы и кто заинтересован в заключаемых договорах и принимаемых законах. Поэтому наши мнения относятся к значительно большему пространству, более длительному времени и большему числу предметов, чем мы можем на самом деле наблюдать. Следовательно, мы должны реконструировать события на основании сообщений других людей и собственного воображения.
Однако следует отметить, что даже непосредственные свидетели события не способны объективно описать то, что наблюдали[124], так как, судя по всему, очевидец привносит в описание что-то от себя, а потом представляет это как впечатление от описанного события. То есть обычно то, что выдается за объяснение события, в действительности является его видоизменением. Лишь немногие факты целиком приходят в наше сознание извне. Большинство же, видимо, хотя бы отчасти конструируется в сознании. Воспринятое сообщение — это некий синтез познающего и познаваемого, в котором роль наблюдателя всегда избирательна и обычно созидательна. Факты, которые мы видим, зависят от того, где мы находимся и к чему привык наш глаз.
Незнакомая сцена подобна миру ребенка: это «какая-то единая, цветная, жужжащая разношерстная масса»[125]. Джон Дьюи описывает, как мы мыслим, неожиданно сталкиваясь с каким-то новым предметом, если это действительно новый и странный предмет. «Иностранные языки, которых мы не понимаем, всегда кажутся нечленораздельным бормотаньем, не поддающимся делению на отдельные группы звуков. Провинциал, оказавшийся в центре большого города; человек, обычно живущий вдали от моря и попавший на корабль; человек, не разбирающийся в спорте и сидящий на матче между двумя закоренелыми болельщиками, сталкиваются с аналогичной проблемой. Новичку в первый день работы на фабрике представляется полной неразберихой хорошо организованный производственный процесс. Путешественнику, прибывшему в чужие края, все незнакомые люди другой расы кажутся на одно лицо. Если пастух распознаёт каждую овцу в своем стаде, то посторонний заметит только очень резкие различия между ними. То, что нам непонятно, представляется расплывчатыми пятнами или мельканием.
Таким образом, проблема усвоения значения вещей или, иначе говоря, формирования навыка понимания является проблемой привнесения (а) определенности и различия и (б) непротиворечивости или стабильности значения в то, что первоначально представляется смутным и изменчивым»[126].
Но характер определенности и непротиворечивости зависит от того, кто их привносит. В своем сочинении Дьюи далее показывает, насколько могут отличаться определения металла, данные обычным человеком и химиком. «Согласно определению дилетанта, для металла характерны «гладкость, твердость, блеск, тяжесть… его можно ковать или растягивать, не боясь сломать; можно сделать более мягким путем нагревания и более твердым путем охлаждения; он сохраняет приданную ему форму; не разрушается под давлением». В то же время химик, вероятно, проигнорирует утилитарные и эстетические свойства металла и определит его как «любой химический элемент, который взаимодействует с кислородом, образуя оксид»[127].
Для того чтобы охарактеризовать предмет, не обязательно видеть его. Обычно сначала мы даем ему определение, а потом рассматриваем. В огромном шумном многоцветий внешнего мира мы вычленяем то, что уже было определено нашей культурой. Мы воспринимаем предметы через стереотипы нашей культуры. Сколько великих людей из тех, что собрались в Париже вершить судьбы мира[128], смогли увидеть Европу, а не свои представления о Европе? Если бы кто-то смог проникнуть в сознание Клемансо, то что бы он там обнаружил: образы Европы 1919 года или колоссальные наслоения стереотипных представлений, накопившихся и затвердевших за время долгого, полного конфликтами жизненного пути? Видел ли Клемансо немцев, какими они были в 1919 году, или «типичного немца», каким его представляли с 1871 года[129]? Он видел такого типичного немца в сообщениях, доходивших до него из Германии, он воспринимал те и, видимо, только те факты, что соответствовали типу, существовавшему в его сознании. Если речь шла о хвастуне-юнкере, то это был подлинный немец, а если говорилось о профсоюзном руководителе, который признавал вину империи, то это был немец не настоящий.
На Конгрессе психологов в Геттингене был проведен интересный эксперимент над толпой, скорее всего, подготовленных наблюдателей.
Недалеко от того места, где заседал Конгресс, проходил праздник с балом-маскарадом. Вдруг дверь распахнулась, и в зал заседании ворвался клоун, а за ним — преследовавший его разъяренный негр с револьвером в руке. Они сошлись в середине зала, и началась драка. Клоун упал, негр наклонился над ним, выстрелил, а затем оба ринулись из зала. Весь инцидент длился не более двадцати секунд.
Председатель обратился к присутствующим и попросил немедленно написать короткое сообщение об увиденном, так как, очевидно, будет проводиться расследование происшествия. В президиум поступило сорок записок. Только в одной было допущено менее 20 % ошибок в описании основных фактов. Четырнадцать содержали 20–40 % ошибок; двенадцать — 40–50 %, а еще тринадцать — более чем 50 %. Более того, в двадцати четырех записках 10 % деталей было выдумано. Десять отчетов воспроизводили ложную картину, еще шесть — достаточно правдивую. Короче говоря, четвертую часть описаний признали ложными.
Разумеется, весь этот эпизод был инсценирован и даже сфотографирован. Десять ложных описаний могут быть отнесены к категории сказок и легенд; двадцать четыре описания являются полулегендами; и только шесть примерно соответствуют требованиям точного свидетельства[130].
Таким образом, большинство из сорока опытных наблюдателей, добросовестно написавших отчет об эпизоде, произошедшем у них на глазах, увидели не то, что произошло на самом деле. Что же они увидели? Бытует мнение, что легче сказать, что на самом деле произошло, чем придумывать небылицы. Свидетели события увидели собственное стереотипное представление о драке. Все они не раз в жизни сталкивались с образами подобных стычек, и именно эти образы мелькали у них перед глазами во время инцидента. У одного человека эти образы заняли менее 20 % действительных событий, еще у тринадцати человек — более половины. У тридцати четырех из сорока наблюдателей стереотипы завладели по крайней мере десятой долей происходящего.
Один выдающийся искусствовед сказал, что «если учесть бесконечное число очертаний, которые принимает объект… и отсутствие у нас внимания и чувствительности к деталям, то вещи вряд ли обладают для нас формами и свойствами, настолько ясными и определенными, что мы можем вызывать их в своей памяти, когда нам заблагорассудится. Потому мы вызываем в памяти стереотипные образы, которые нам одолжило искусство»[131].
На самом деле истина гораздо грубее, чем мысль, высказанная в этом утверждении, поскольку стереотипные образы одалживаются миру не только искусством, то есть живописью, скульптурой и литературой, но и моральными кодексами, социальной философией и политической агитацией. Попробуйте подставить в следующий отрывок из текста Беренсона слова: «политика», «бизнес» и «общество» вместо слова «искусство» — и предложение сохранит свою истинность: «… поскольку годы, потраченные на изучение всех школ в искусстве, не научили нас смотреть на мир своими собственными глазами, мы имеем обыкновение отливать увиденное в формы одного-единственного знакомого нам искусства. У нас есть свой стандарт художественной реальности. Если кто-то из наших знакомых покажет нам формы и цвета, которые мы не сможем тут же привести в соответствие с собственным ограниченным набором форм и оттенков, мы покачаем головой, сожалея о неспособности знакомого воспроизвести вещи такими, какие они есть на самом деле, и обвиним его в неискренности».