Вот что Уайльд, переживающий муки своего падения, скажет «милому Робби»: «Сейчас, милый мой мальчик, ты идешь ко мне с сердцем Христовым, ты оказываешь мне такую нравственную помощь, какой не оказывает и никогда не сможет оказать никто. Ты воистину спас мою душу – спас не в богословском, а в самом простом смысле, ибо душа моя была по-настоящему мертва, захлебнулась в трясине плотских наслаждений, и я вел жизнь, недостойную художника; но ты можешь исцелить меня и помочь мне. В этом прекрасном мире у меня никого нет, кроме тебя, да мне больше никто и не нужен. Одно меня угнетает: на меня будут смотреть как на человека, проматывающего твое состояние и равнодушного к твоему благу. Ты прямо создан для того, чтобы помочь мне. Я рыдаю от отчаяния, думая о том, сколь во многом нуждаюсь, и рыдаю от радости, думая о том, что у меня есть ты». Но как же все-таки сильно, в ущерб душевной красоте, стремился Уайльд к красоте внешней, к красоте, которой так недоставало его невротическому комплексу! Кому бы, вы думали, хотел он посвятить свою трагическую «Балладу Рэдингской тюрьмы»?…
«Когда я вышел из тюрьмы,
одни встретили меня с одеждами и яствами,
другие – с мудрыми советами.
Ты встретил меня с любовью».
«С одеждами и яствами», да и не только с этим, но и с деньгами, и с билетами, и еще бог знает с чем, его встретил «милый Робби», а как показалось Уайльду, «с любовью» его встретил не кто иной, как «дорогой Бози»… Своему палачу Уайльд посвятил балладу о невозможности спасения. Удивительно и, наверное, символично.
Но кем был этот «дорогой Бози»? Он был созданием самого Уайльда, носителем и воплощением его «философии нереального», он был овеществившимся Дорианом Греем. «Да, мальчик был в значительной мере его созданием и благодаря ему так рано пробудился к жизни», – рассуждает в романе лорд Генри о Дориане, что, видимо, в полной мере отвечает отношениям Уайльда и Дугласа. Сам же Уайльд стал и соблазнителем Бози-Дориана – лордом Генри, и его портретистом – Бэзилом Холлуордом, и его портретом, воспринявшим на себя все уродство Дориана-Бози. Дуглас убил Оскара дважды: и как портретиста, и как портрет, впрочем, последнее убийство, как известно, стало причиной и его собственной гибели, гибели для нас, ибо в наших глазах он лишь «злой гений» Оскара Уайльда. «И сказал Иисус: истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня. Иоанн, припадши к груди Иисуса, сказал Ему: Господи! Кто это? Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И, обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее». Этот наказ Иисуса Иуда исполнил.
«Меня охватывает настоящий ужас перед этим злополучным и неблагодарным молодым человеком, – пишет Уайльд Роберту Россу о Бози, – перед его тупым эгоизмом и полной бесчувственностью ко всему, что есть в людях хорошего и доброго или хотя бы может таковым стать. Я боюсь этого несчастного словно дурного глаза. Оказаться с ним рядом – означало бы вернуться в ад, из которого, как я очень надеюсь, я выбрался. Нет, не хочу больше видеть этого человека». Но разве не сам Уайльд создал этого «эгоиста» с «полной бесчувственностью ко всему, что есть в людях хорошего»? Разве не он сам говорил в «Дориане Грее»: «Когда человек неискренен, это ужасно, но когда он чересчур искренен, это катастрофа», или «Лучше быть красивой, чем добродетельной, но лучше уж быть добродетельной, чем некрасивой»? Разве не ему принадлежит странное утверждение: «Красота, настоящая красота, кончается там, где начинается одухотворенность»? Что ж, Бози был «по-настоящему красив»…
Юный Бози воспринял все уайльдовские шутки, как и следовало, – серьезно. Не мог же Уайльд сказать, что он шутит! В противном случае он бы собственноручно расписался в том, что исполняет роль шута, но корона всегда прельщала его несравненно больше шутовского колпака. «Как важно быть серьезным»! Но комедии не получилось… Дуглас впитал в себя все соки «философии нереального». В душе Уайльда была трагедия, которую он силился утолить «мертвой водой» своей философии. У Дугласа, по всей видимости, были куда более «насущные трагедии», ведь даже формальный повод его первого обращения к Уайльду более чем тривиален: Бози искал у Оскара защиты от одолевавших его шантажистов. Можно только догадываться, на какой счет они шантажировали Дугласа.
Мировоззренческая одежда, добротно сработанная Уайльдом, пришлась Бози как нельзя впору. Она оправдывала его поверхностность и более того – возводила ее на недосягаемые высоты. Ведь говорил же Уайльд в «Портрете Дориана Грея»: «Только поверхностные люди не судят о человеке по внешности». При «ужасающем отсутствии воображения», которым, по словам Уайльда, страдал Бози, трудно истолковать этот афоризм иначе как дискредитацию того, что находится под внешностью. Потом, правда, Уайльд предпримет безуспешные попытки увещевать своего возлюбленного словами о том, что «самый ужасный порок – это поверхностность» и что «нет порока страшнее, чем душевная пустота», но все это прозвучит поздно, слишком поздно.
Но почему же мы говорим о сладострастии, а не о любви? Может быть, наши выводы поспешны и неоправданны? Может быть, все-таки любовь?… Уайльд называет своего Бози то Гиласом, то Нарциссом, оба этих мифических героя, как известно, страдали самообожанием и не были способны на большее. А Гилас даже предал любовь Геракла, за что был поглощен безумством страстных наяд. Так что в каком-то смысле эти сравнения были роковыми. Взаимной любви между Оскаром и Альфредом, по всей видимости, не было, да и не могло быть. Как может Нарцисс любить хоть кого-то, кроме себя? Он и в величии Уайльда любил только себя, до тех пор пока величие поэта было ощутимым. Меж ними была страсть, страсть мучительная и упоительная одновременно, а потому именно – сладострастие.
Здесь вспоминаются замечательные слова, сказанные Морисом Бланшо о книге Маргерит Дюра «Болезнь смерти», но которые в полной мере подходят и к судьбам наших героев, и к спектаклю Романа Виктюка. Вот что говорит Бланшо: «Какова же разница между этими двумя судьбами, одна из коих устремлена к любви, в которой ей отказано, а другая, созданная для любви, знающая о ней все, судит и осуждает тех, кому не удаются их попытки любить, но со своей стороны всего лишь предлагает себя в качестве объекта любви (при условии контракта), не подавая при этом признаков способности перебороть собственную пассивность и загореться всепоглощающей страстью? Эта диссимметрия характеров служит камнем преткновения для читателя, потому что маловразумительна и для самого автора: это непостижимая тайна».
Кроме страсти, Уайльда и Дугласа ничего не объединяло, исключая разве некоторые корыстные интересы последнего. «В конечном счете любое супружество, – пишет Уайльд, имея в виду свои отношения с Бози, – будь то брак или дружба, основано на возможности беседовать друг с другом, а такая возможность зиждется на общих интересах, тогда как у людей совершенно различного культурного уровня общие интересы обычно бывают самого низменного свойства». Беседовать с Бози было невозможно, этого баловня надлежало лишь увеселять и не более того, так что сладострастие в их отношениях безжалостно и безальтернативно берет верх. Но здесь сталкиваются два разных сладострастия. Для Бози это стиль жизни, «философию нереального» Оскара Уайльда он принимает и примеряет, как нечто совершенно реальное, для него она была «философией настоящего». Это Уайльд создавал «философию нереального» для утоления своего кровоточащего психологического комплекса неполноценности, для Бози же она стала самой жизнью. Он прост и прагматичен, он нарциссично влюблен в себя, впрочем, в этом заслуга Уайльда, это он, как лорд Генри, наполняет юношу идеологией сладострастия, это он вплетает Бози в богатый орнамент своего чрезмерного декадансного эстетизма, окутывает его этим пряным благоуханием. Это он, Уайльд, соблазняет красоту ее собственной красивостью. И Бози верит, ему приятно верить словам великого поэта, воспевающего его – Бози – как венец творения. Поначалу Дуглас только играет в предложенную Уайльдом пьесу, но потом он входит во вкус. Впрочем, Бози и правда был очарователен. И вот возникает Нарцисс, созданный руками самого Уайльда. Уайльд влюбляется в собственное творение, он нашел то, что искал. Внешне Бози был идеален, и он декламировал его, Уайльда, блистательную философию эстетства, с поразительным артистизмом. Это был сам Уайльд! Если бы… Как раз Уайльда здесь не было. Теперь Оскар становится портретом своего Нарцисса, перенимая на себя все следы его преступлений, беспринципности, старости. Морщины, эти борозды муки, ложатся на его стареющее лицо. «Портрет Дориана Грея» – это пророчество безумной Кассандры, это его судьба, это судьба портрета Дориана-Бози.