Алеша, пристегнутый ремнем к коляске, заплакал.
— Это от застенчивости, — утешил меня папа, — все-таки новое общество. Ну, сын, будем выгружаться? — папа извлек Алешу из коляски, прибавив, что обратить особое внимание на лепку ему присоветовал гениальный экстрасенс.
С Алешей на руках папа устроился за нашим столом и теперь ждал задания. Алеша зевал — дело было в полдень, — куксился, тер глаза кулаками.
Мы же с детьми предавались фантазиям: что было бы, если бы мы сейчас заснули, как принцесса Шиповничек, и пробудились через сто лет. Беседа была прологом к работе — к лепке «сонного», застывшего, и пробудившегося, подвижного.
Оказывается, дети как само собой разумеющееся воспринимают «уснувшее царство». Раз Шиповничек, уколовшись о веретено, заснула, заснуло разом все вокруг. Для нас — это условность вымысла, для детей — сущая реальность. Покидая дом, где только что было шумно, весело, они не могут вообразить, что с их уходом там все продолжается. Ушли — и все прекратилось вмиг.
Мы «заводились», «раскручивались», впадая с детьми то в столетний сон, то в быстрое, радостное пробуждение. Пробуждаясь, дети порхали, как птички, ржали, как кони из царского стойла.
Папа стоически переждал прелюдию.
Первое задание было таким: вылепить камень заснувший и камень проснувшийся. Ибо в скульптуре динамика формы не механическое движение. Скажем, человек в позе идущего — это еще не идущий человек. Вспомним «Идущего» Родена. Одноногий торс, где движение передано не переставлением ног, а наклоном торса, соотношением «несущих» масс. Разумеется, я не жду от детей чисто пластических решений. Но оригинальных — жду.
Отец Алеши настаивал на том, чтобы Алеша лепил камень. Простой камень — элементарно! Но Алеша лепить не желал.
Чтобы чем-то занять ребенка, я дала ему коробку с пуговицами. Алеша увлекся игрой. Сначала сортировал пуговицы по величине и цвету, потом запутался в разрядах, сгреб все пуговицы и к моему изумлению, нашел оптимальный способ сортировки: пуговицы с двумя дырочками откладывал в одну сторону, с четырьмя в другую. Действительно, незаурядный мальчик.
Свое мнение я высказала папе. Тот усмехнулся:
— Чепуха! Сортировка пуговиц — пустое занятие для человека, который умеет считать, читать и плавать. Вы знаете, что из пятнадцати миллиардов мозговых клеток у нас задействовано от силы пятнадцать процентов? Не приходит ли вам, педагогу, на ум такая мысль: надо с младенчества развивать этот огромный потенциал! — Алешин папа горел идеей, тогда как его сын уже задремывал, чмокая губами. — Потом будет поздно, поздно, понимаете?! Зачем им вся эта игра в бирюльки? Их надо нагружать. Ваша деятельность этому никак не способствует.
С этими словами Алешин папа пересадил сонного мальчика прогулочную коляску, и они уехали, оставив меня размышлять.
Если в человеке 90 % воды, никто не станет сокращать ее со держание в клетках с целью уплотнения материи, хотелось возразить вдогонку. Природа позаботилась, чтобы человек разумно тратил свои интеллектуальные недра, значит, есть резон?
Мы не умнее древних. Не первые жители Земли. Никто не по? считывал извилины Сократа и Эсхила. Неужели их гениальность та уж определялась количеством задействованных мозговых клеток А как тогда быть с иррациональной природой творчества, с интуицией и прозрениями? Неужели все это «от ума»?
За нашей спиной — опыт тысячелетий. Пора повернуться к нем лицом. Познать законы. Вот один из них — про своевременность всего сущего:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом:
время рождаться, и время умирать;
время насаждать, и время вырывать посаженное;
время убивать, и время врачевать;
время разрушать, и время строить;
время плакать, и время смеяться;
время сетовать, и время плясать;
время разбрасывать камни, и время собирать камни;
время обнимать, и время уклоняться от объятий;
время искать, и время терять;
время сберегать, и время бросать;
время раздирать, и время сшивать;
время молчать, и время говорить;
время любить, и время ненавидеть;
время войне, и время миру».
Время как философская субстанция нами утилизируется. Оно — стрелочник режима дня, и не более того. С личным временем ребенка мы не в состоянии считаться.
Поздно, а сын все рисует. Ему будет трудно встать утром. Так думаем мы. И велим ему оставить рисунок, завершить его завтра, после школы. В результате послушный сын лег спать вовремя. Назавтра принялся дорисовывать и все испортил. Мы проявили неделикатность, он повиновался, а рисунок разорвал на кусочки и выкинул в мусорное ведро. Мы посягнули на личное время сына, практически мы обокрали его.
Взрослая жизнь — гонка. Мы вовлекаем в нее детей. А они, в свою очередь, будут делать то же самое со своими детьми. Не произрастает ли из этого сонм несущихся по жизни верхоглядов? Неизлечимых неврастеников?
Дисциплинированные, «режимные» люди, как правило, лишаются необходимой для развития личности функции — созерцательной. В европейском человеке побеждает деятельность. Только Восток еще как-то сопротивляется, еще способен к созерцанию.
И дети. Дети — созерцатели и деятели одновременно. Они везде одинаковы — и на Западе, и на Востоке. Они умеют вглядываться в мир. Время для них еще не дискретно. А «сладчайший миг свободы» бесконечен.
Панегирик Борису Никитичу
Борис Никитич влетает в школу, на ходу стягивает с плеча пудовую сумку. Худой, взмыленный, спешащий, он увлечен самой жизнью, не собой и не своим местом в ней, а жизнью как событием, чудом, выпавшим на его долю.
«Я болела и все мечтала о Борисе Никитиче. А когда пришла в класс, он взял меня на руки и говорит: «Аля, где же ты была? Я так по тебе соскучился, все ночи не спал, думал, когда придет Аля». Потом он поставил меня на стол, прямо ногами, и говорит: «Выступает заслуженная артистка республики Аля Зарецкая!» Я выступила, потом он других стал также ставить, играет, а они поют. А слова забыли. Зря он их всех на стол ставил, они же тяжелые, всех подымать, и слов не знают. У него еще рука в так белой обмоталке, поломанная, он поломанной рукой играет, и еще всех на стол ставил».
Аля рассказывала мне это взахлеб, ее агатовые глаза сияли, а при имени Борис Никитич из них сыпались искры. Может, это ее первая любовь к человеку как таковому, не к маме, папе, бабушке, дедушке, — а к человеку, который скучал по ней, все думал о ней и с поломанной рукой играл, да еще и поднимал тяжелыхы девочек на стол, хоть они и слов песни не знают.
После занятий Борис Никитич показывает детям диафильм. Читает за персонажей разными голосами, не пережимая и не фальшивя. А на руках у него чья-то маленькая сестренка. Угнездилась, как птица.
Борис Никитич нагибается перевести кадр, он управляется с фильмом, и с чтением текста, и кажется, что весьма упитанна девочка вовсе ему не в тягость.
Кончен фильм, «хорошие победили плохих». Включен свет, мама девочки спрашивает:
— Она вам не мешала?
— Кто? — не понимает.
— Дочка.
— А, нет, мы с ней показывали кино, — и Борис Никитич возвращает малышку матери.
Вот он стоит на сцене, перед хором. В костюме, белой рубашке, при галстуке.
Это — торжественный момент. И дети торжественны.
Он объявляет громко, кто мы такие и что будем петь. Наступает тишина — враз умолкают шестьдесят детей. Никто на них не шикает, никто не взывает к порядку. Казалось бы, при свободе, которая царит на уроках, не принудить их стоять по стойке «смирно».
А он и не принуждает — детям передается его спокойствие, его собранность: мы артисты, мы собранны, мы будем выступать.
После концерта Борис Никитич прибегает в мой класс:
— Быстрей, мажь мне щеки помадой и губы, ну что это за помада у тебя, нужна яркая, так, — оглядывает он реквизит. — Вот эту шляпу давай, парик, фартук. Ну как я тебе?
Дети уже сидят за накрытыми столами — об этом позаботилась дирекция клуба. Борис Никитич — Официантка. К бурному восторгу детей он превратился в тетю, в фартуке, при парике, шляпе и румяных щеках.
Помню недоуменный взгляд родителей, мало кто из них смеялся: видимо, сочли эту забавную метаморфозу уроном учительскому авторитету. Но они ошибаются: дети обожают того, кто может быть одновременно строгим и веселым, серьезным и смешливым, но всегда, всегда — добрым.
Доброта атмосферна, как дыхание. Доброго человека дети| неизменно будут любить, в каком бы обличье он к ним ни явился…'
«Елена Рыгорывна, а давайте еще раз когда-нибудь слепим лес и зверей там всяких». Пока дети лепили, пухленькая курчавая Ирина, прикусив от старания пунцовую губу, выводила печатные буквы. Оставив на столе послание, она выбежала из класса вместе с ребятами.