Надземелье
«Елена Рыгорывна, а давайте еще раз когда-нибудь слепим лес и зверей там всяких». Пока дети лепили, пухленькая курчавая Ирина, прикусив от старания пунцовую губу, выводила печатные буквы. Оставив на столе послание, она выбежала из класса вместе с ребятами.
Вторая группа уже занимала места за столом, а я никак не могла вспомнить, что же за лес мы тогда лепили. Столько лесов «выращено» за десять лет, а нужно вспомнить именно тот, о котором мечтала Ира. Если это было в начале года, то скорее всего — лес кленовых листьев, где каждый лист-дерево украшен лепниной. Посмотришь на изображение — и скажешь: это дерево змеиное, если вылеплены на нем змейки; это — шаровое, если на нем шары, это — машинное, если на нем машины.
А может, это был зимний лес, еловый: деревья — еловые лапы, на них ватный снег, на фанере — тоже вата сугробами, сверху присыпанная конфетти, как будто бы снег искрится, гном с мешками подарков, лисы, белки.
Или весенний лес из голых прутьев, с почками из пластилина и пуговиц, из круглых бус, а птичьи гнезда — из яичных скорлупок.
Но сейчас за столом другие дети, те, что не просили меня лепить лес. Что будем делать? А вот что: раздаю бумагу, ножницы, фломастеры, на стол водружаю маленький столик.
— Это у нас подземелье — то, что под маленьким столиком,
— А это — надземелье, — показывают на крышку столика.
— Лесное надземелье, — продолжаю, — значит, рисуем всё, что бывает в лесу.
— Деревья, кусты, цветы, — перечисляют вслух. Дети уже в работе — достаточно минуты, чтобы оказаться в лесу, которого еще нет, ни признака леса, скорее, антипризнак — маленький столик на большом столе. Но обозначено игровое пространство, и оно осваивается на глазах. Уже нарисовано и кое-как, с трудом, вырезано первое дерево — береза. Прикрепляю ее к столику пластилином. Вот — птица, приклеиваю ее к березе (пластилин тяжелый, лучше пользоваться клеем). И возникают грибы, цветы, обязательная красавица — этакая брунгильда с соской вместо ожерелья на груди. Создательница брунгильды любит своего младшего брата, тот сосет соску, значит, соска — особый знак.
Дети рисуют взахлеб, вырезать им уже некогда, да и я едва управляюсь, вырезаю абы как, лишь бы успеть. Нет, такого леса точно еще не было — совершенно таинственный, многоярусный, на возвышении. Цветы выше деревьев, брунгильда выше цветов — в такой несоразмерности есть особая прелесть, прелесть неранжированного пространства. Театр леса.
— А я сделаю всю природу — заявляет Анечка-крошечка.
Банты больше головы, круглые хитрые глазки. Аня — максималистка, подавай ей всех людей, всю природу! Что же — на кусочке картона умещает «всю природу», как и было заявлено: цветы, грибы, деревья, зайцы сбиты в кучу, не понять где заячье ухо, где ствол дерева. Анин «венец творенья» прикрепляю к древку и ставлю перед лесом.
— Вот вам птица-разнокрылица пожалуйста! — Анечка протягивает мне разнокрылицу — ракушки разной величины прилеплены к пластилиновому туловищу.
Что прежде — идея или воплощение? Для Ани процесс нерасчленен: взгляд упал на ракушки, ракушки-крылья, но они разные, а крылья у птицы одинаковые. Ну и что? Пусть тогда будет разнокрылица.
Аня задала тон, постепенно все переходят от рисования к лепке. Птица оказывается первым жителем подземелья. В подземелье, конечно же, и пираты, и страшилы, и драконы. Чтобы все они не выбрались оттуда, между ножек столика натягиваем гофрированную бумагу, оставляя место только для входа. А вдуматься: верно-то как!
Надземелье — воздушное, рисованное, подземелье — земляное, тяжелое, пластилиновое. Было ли замыслено разнофактурное пространство? Нет. Нас вывела на него интуиция Анечки-крошки. Она задала тон, как джазовый пианист, увлекающий за собой оркестр. Именно так родился и наш лес с подземельем. Тему задала Ирочка (сейчас она на уроке музыки), Аня — тон. А вместе — вышел концерт для леса с подземельем. Мы сыграли его в десять рук на одном дыхании.
В трудные минуты я достаю из сумки Ирочкину записку с поистершимися буквами. Если все рухнет — а предчувствие, что и эту студию, как предыдущую, кто-то разрушит, не покидает меня, — то утешением останется девочка, которая всегда захочет вместе со мной
ЕЩЁ РАЗ КОГДА-НИБУДЬ ВЫЛЕПИТЬ ЛЕС И ВСЯКИХ-ТАМ-ЗВЕРЕЙ
вздыхает Виталик. — А то, что это был не простой человек.
— А какой же?
Навстречу мне, из глубины коридора Русаковской больницы, движется маленькое существо, ребенок-лягушонок. Над верхней губой — свежие швы, ноги враскоряку. На вид — годика два, не больше.
К счастью, вместе с пластилином, воском и фломастером (я иду заниматься с Темой, о нем — речь впереди) у меня с собой мишка и заяц, игрушки дочери. Я достаю их из сумки, девочка (этим существом была девочка) выхватывает у меня потрепанных зверюшек, бежит, ковыляя, в угол, устраивается с добычей так, чтобы никто не смог отобрать ее. Так собаки уносят кость в укромный угол.
Только мы с Темой принялись лепить, дверь в палату открывается. Санитарка вводит девочку с игрушками. Спрашивает строго:
— Какая это тетя подарила?
Малышка тычет в меня пальцем, мычит. В глазах — страх: сейчас, сейчас отберут зайца с мишкой.
— Я ей подарила.
— Ну ладно, иди. А то, знаете, она все тащит, — оправдывается санитарка.
Девочка спасена. Опять устроилась в том углу, в коридоре, протяжно скулит, видно, беседует со своими друзьями, рассказывает им, какого только что натерпелась страху.
Эта девочка — ничья. Она — отказная. Так объяснил врач. В «Русаковке» ей прооперировали заячью губу, теперь переведут в Филатовскую — вправлять врожденный вывих бедра.
Девочка сидит на корточках, смотрит на меня из-под руки. Так на птичьем рынке смотрят звери на людей — щенки, котята, старые псы, покорно занявшие место в собачьем ряду. Эту девочку никто не избалует, так и пойдет по жизни — ничья, неизвестно по чьей прихоти оказавшаяся на свете. А где-то живут ее родители. Родители ничьего ребенка[1].
"Когда подступает отчаяние…"
Сокровенные воспоминания: «А вы помните, как я сидела у вас на коленях и лепила яблоко?!» Наде девять лет. Она живет у нас в семье, вместе со своей мамой. Маленькая, плотненькая, смуглая, с горящими черными глазами, эта девочка уже хлебнула горя — на ее коротком веку были и побои, и интернаты, и больницы. Она научилась ценить малое добро и никогда его не забывает: «А вы помните мы с мамой к вам пришли и вы подарили мне утенка». Нет, не помню ни слепленного яблока, ни утенка.
Как-то мы ехали в машине, ее затошнило. «Ты пой, и тебя не будет тошнить», — посоветовала я ей. И она покорно запела. Это было вдохновенное пение, хотя пела она какую-то дурацкую песню, но пела ее, как псалом, тихонько, хоть и брала высоко, да не было ни одного фальшивого звука. Это было молитвенное пение, а ведь ее тошнило!
Когда они поселились у нас, ее мама говорила: «Надя не умеет ни лепить, ни рисовать». Но не прошло и недели, как Надя вместе с детьми стала прекрасно лепить и рисовать. Иначе и быть не могло.
Почему я сейчас пишу о ней? Потому что скучаю. Мы с детьми — на даче, а она болеет у нас дома. И о чем бы ни думала, все время возвращаюсь мыслями к ней. Вижу, как сидит она в постели, бледненькая, с высокой температурой, и говорит: «Мне уже лучше». И улыбается какой-то удивительной улыбкой — улыбка-вспышка, на все лицо, белые зубы открыты, рот до ушей, и снова серьезный, задумчивый взгляд. Вдруг ее отдадут на продленку — не вечно же она будет жить с нами, а у нее и так ступор[2] от школы: она плачет над правилами, не понимает, почему то, что в скобках, надо складывать и умножать в первую очередь. Это — эмоциональный ступор. Ее жизнь перенасыщена переменами, она только что немного отдышалась — куда она попадет снова? Будет ли ее кто-нибудь понимать, кроме мамы?
Не все дети вызывают щемящее чувство. Но многие. Да всем не поможешь…
Сейчас поздно. Спят, наверное, дети в Русаковской больнице, спит Тема, мальчик без роду, без племени. Во сне он тяжело дышит, с хрипом и стоном.
Тетя Лена, а почему я люблю уходить из больницы, а возвращаться в нее не люблю?
Мы идем с ним в парк Сокольники, нам разрешила медицина. На нем короткие драные брюки и большие черные ботинки. Он рассказывает, что в санатории летом мальчишки «крутили любовь», а он нет. Он бегал наперегонки и выпускал стенную газету, Такой вот странный олигофрен!
Там же, в другом конце коридора, спит моя лягушечка. Отказная. Наверное, она так и спит, прижав к себе мишку с зайцем.
Мокрые от детских слез подушки — укор нашему взрослому миру, миру, где существует ничья девочка, отволакивающая игрушки в угол, как собака кость.