class="p1">Однажды робко и неясно всплыло нечто вроде воспоминания о том, как очень рано, еще до няни, за детьми ухаживала девушка, которая его очень любила. У нее было такое же имя, как и у матери. Конечно, он отвечал на ее нежность. Итак, забытая первая любовь. Но мы сошлись на том, что, должно быть, здесь что-то произошло, что стало важным впоследствии.
Затем, в другой раз, он поправил свое воспоминание. Ее не могли звать так, как мать, это было ошибкой с его стороны, которая, конечно, доказывала, что в его воспоминаниях она была слита с матерью. Ее настоящее имя пришло ему на ум также окольным путем. Ему вдруг вспомнились кладовка в первом имении, в которой хранились собранные фрукты, и определенный сорт груш великолепного вкуса, большие груши с желтыми полосками на кожице. На его родном языке эти плоды называют груша, и это было также именем той юной няни.
Таким образом, стало ясно, что за покрывающим воспоминанием о преследуемой бабочке скрывалось воспоминание о юной няне. Но желтые полосы находились не на ее платье, а на фруктах, которые называли так же, как и ее саму. Но откуда взялся страх при активации воспоминания о ней? Ближайшая грубая комбинация могла бы гласить, что у этой девушки, когда он еще был маленьким ребенком, он впервые увидел движения ног, которые зафиксировал как знак римской цифры V, – движения, которые делают доступными гениталии. Мы отказались от этой комбинации и ожидали дальнейшего материала.
Очень скоро появилось воспоминание об одной сцене, неполное, но, насколько оно сохранилось, совершенно определенное. Груша лежала на полу, рядом с ней стояли чан и веник из связанных прутьев; он был тут же, и она дразнила или высмеивала его.
То, чего здесь недоставало, легко можно было дополнить другими эпизодами. В первые месяцы лечения он рассказывал о навязчиво возникшей влюбленности в одну крестьянскую девушку, от которой заразился болезнью, послужившей поводом к его последующему заболеванию. Тогда странным образом он отказывался сообщить имя девушки. Это был совершенно обособленный случай сопротивления; обычно он безоговорочно подчинялся основному аналитическому правилу. Но он утверждал, что ему очень стыдно произнести это имя, потому что оно чисто крестьянское; знатная девушка никогда бы его не носила. Имя, которое наконец стало известно, было Матрена. Оно звучало по-матерински. Стыд явно был неуместен. Самого факта, что эти влюбленности относились исключительно к простым девушкам, он не стыдился – только имени. Если приключение с Матреной могло иметь нечто общее со сценой с Грушей, то стыд следовало отнести к этому раннему происшествию.
В другой раз он рассказал, что когда он узнал историю Яна Гуса, то был очень ею взволнован и его внимание оставалось прикованным к связкам хвороста, которые волокли к нему на костер. Симпатия к Гусу пробуждает вполне определенное подозрение; я часто ее обнаруживал у молодых пациентов и всегда мог ее объяснить одинаковым образом. Один из них даже сделал драматургическую обработку судьбы Гуса; он начал писать свою драму в тот день, когда лишился объекта своей державшейся в тайне влюбленности. Гуса сжигают на костре, он, как и другие, кто отвечает этому же условию, становится героем для тех, кто раньше страдал энурезом. Связки хвороста, которые волокли на костер для сожжения Гуса, мой пациент сам соотнес с веником (связкой прутьев) молодой няни.
Этот материал легко подходил, чтобы восполнить пробел в воспоминании о сцене с Грушей. Глядя, как девушка моет пол, он помочился в комнате, и после этого она в шутку пригрозила ему кастрацией [122].
Не знаю, могут ли читатели уже догадаться, почему я так подробно рассказываю этот эпизод из раннего детства [123]. Он образует важную связь между первичной сценой и более поздней навязчивой любовью, сыгравшей решающую роль в его судьбе, и, кроме того, знакомит с условием любви, которое объясняет эту навязчивость.
Когда он увидел на полу девушку, которая мыла его, стоя на коленях, выставив ягодицы и удерживая спину в горизонтальном положении, он узнал в этом позу, которую приняла мать в сцене коитуса. Она стала для него матерью, вследствие активации той картины его охватило сексуальное возбуждение, и он повел себя по отношению к ней по-мужски, как отец, действие которого он тогда мог понять только как мочеиспускание. То, что он помочился на пол, собственно говоря, было попыткой соблазнения, и девушка ответила на это угрозой кастрации, как будто она его поняла.
Навязчивость, исходящая из первичной сцены, перенеслась на эту сцену с Грушей и посредством ее продолжала оказывать свое действие. Но условие любви претерпело изменение, доказывающее влияние второй сцены; оно перенеслось с позы женщины на ее деятельность в такой позе. Это стало очевидным, например, в происшествии с Матреной. Он гулял по деревне, принадлежащей (более позднему) имению, и на краю пруда увидел стоявшую на коленях крестьянскую девушку, стиравшую в пруду белье. Он моментально и с непреодолимой силой влюбился в прачку, хотя еще и не видел ее лица. Благодаря своей позе и деятельности она заняла для него место Груши. Теперь мы понимаем, почему стыд, относившийся к содержанию сцены с Грушей, мог связаться с именем Матрены.
Навязчивое влияние сцены с Грушей проявляется еще яснее в другом приступе влюбленности за несколько лет до этого. Ему уже давно нравилась юная крестьянская девушка, исполнявшая в доме обязанности служанки, но он сумел заставить себя не сближаться с нею. Однажды его охватила влюбленность, когда он застал ее одну в комнате. Согнувшись, она мыла пол, рядом с ней находились ведро и веник, то есть все было так, как с той девушкой в его детстве.
Даже окончательный выбор объекта, ставший столь значимым для его жизни, в силу своих обстоятельств, на которых здесь нет возможности остановиться подробнее, оказывается зависимым от того же условия любви – отростком навязчивости, – которая, начиная с первичной сцены и продолжая сценой с Грушей, определяла его любовный выбор. Ранее я отмечал, что признаю у пациента стремление к унижению объекта любви. Его можно свести к реакции на гнет превосходящей его сестры. Но я тогда обещал показать, что этот мотив диктаторского характера не был единственно определяющим, а посредством чисто эротических мотивов скрывает более глубокую детерминацию. Воспоминание о моющей пол, но в своей позе униженной юной няне выявило эту мотивировку. Все последующие объекты любви были замещающими персонами этой девушки, которая сама благодаря случайной ситуации стала первой заменой матери. Первую мысль пациента, касающуюся проблемы страха бабочки, задним числом можно легко распознать как отдаленный намек на первичную