Оказывается, бывает на свете такое страдание, такая бывает удушливая тоска, что сравнительно с ними даже неизлечимая болезнь - не то чтобы пустяк, но все-таки частность, одно из последствий (впрочем, неизбежное). Изображаемый Поэт, представьте, изменил своей Музе - и она его покинула, - и вот он у двери гроба в ярости безнадежного раскаяния обливает слезами картонную манишку воображаемого Гражданина. И рифмует роковой пламень, сжигающий грудь, с камнем - бросайте его, бросайте в предателя, спасибо скажу! Так убивается, словно предал по расчету не просто низкому, но и неверному. Проклинает себя, как шулер, обыгранный дочиста другим шулером, непобедимым.
Его история странно сбивается на мемуар о разрыве с истеричкой:
Не вовсе я ее чуждался,
Но как боялся! как боялся!
Молод был, видите ли, питал различные надежды, - а с таким жерновом на шее не разбежишься. Пусть неземное существо и в некотором смысле сестра, но ведь кликуша, причем политическая: дух гнева и печали, ненавидящий взгляд и, хуже того, негодующий голос. Не соглашалась притворяться глухонемой! А проживаем в империи: цепи гремят, кнут свищет, палачи на площадях... знаком ли вам, кстати, обычай гражданской казни?.. Одним словом, уволил! Все равно как неблагонадежной прислуге, дал расчет! Отпустил на все четыре стороны... И вовремя - почему и уцелел под николаевским террором, - но для того лишь уцелел, чтобы всю жизнь терзаться презрением к себе! Теперь какие уж стихи? - мало ли что оттепель, - оставь Поэта в покое, назойливый Гражданин! Прекрасная была Муза - бесстрашная, гордая... да только мученический венец украшение слишком дорогое... Не рискнул, а теперь поздно.
Так появился в книге Некрасова другой Поэт - и другой сюжет. Самоубийство таланта - мотив посильней несостоявшейся кончины сочинителя, но из той же оперы, входившей в моду: благородную личность заела среда. Публика тотчас догадалась, что погибают в этих стихах лирические герои, художественные типы предыдущего царствования, - не автор же, на самом-то деле! Ведь у Некрасова с этим падшим Поэтом - ничего общего (кроме мыслей о Музе и о Смерти), а книгу, вне всякого сомнения, написал Гражданин, вот и в увертюре его тема громче (фамусовская такая: "С твоим талантом стыдно спать!"), ему и титул навеки: "Поэт-Гражданин".
В противном случае - выходила бессмыслица. Милостивые, дескать, государи, милостивые государыни! Повергая на суд публики плоды многолетних трудов, сочинитель спешит сообщить, что рабский страх давным-давно истребил в нем так называемое вдохновение. Когда-то ему приходили в голову стихи много лучше тех, что напечатаны в этой книжке. Но они были слишком смелы и неминуемо навлекли бы на автора злобу властей, - и, желая во что бы то ни стало выжить, ваш покорный слуга сжигал их прямо в уме - и навсегда забыл, а доверил перу только то, что мог выдержать печатный станок под сводами предварительной цензуры. Итак, вы не найдете тут произведений, достойных моего дарования. Примите и проч.
- Невозможно! Некрасов тут ни при чем. Он гражданин был в полном смысле слова. Что же до подпольного этого циника и безумца - этого добровольного скопца, - он всего лишь персонаж, отрицательный типичный представитель чего-то там - кажется, искусства для искусства, не правда ли? Не все ли равно, какая и перед кем его вина подразумевается в странной аллегории о Музе, якобы пропавшей без вести! Может быть, это наглядное пособие - на тот случай, ежели дальний - верней, недалекий - потомок удивится когда-нибудь: отчего это Николай Алексеевич не обличал крепостное право при Николае Павловиче, да и вся русская поэзия молчала, как рыба? - вот, смотри, отчего, и не спрашивай впредь! (А Григорович и за ним Тургенев как же осмелились?)
Но это была бы не вся правда - скорей тактическая хитрость. Муза молодого Некрасова (вот какой она к нему являлась: "... начинается волнение, скоро переходящее границы всякой умеренности, - и прежде, чем успею овладеть мыслью, а тем паче хорошо выразить ее, катаюсь по дивану со спазмами в груди, пульс, виски, сердце бьют тревогу - и так, пока не угомонится сверлящая мысль") - первая его Муза недолюбливала так называемый простой народ: за невообразимую грубость чувств (и не она одна - Белинский, например, тоже; и не случайно разглядел истинную поэзию в стихотворении про ямщика, побоями под пьяную руку приучающего образованную женщину к трудовой крестьянской дисциплине, к деревенской гигиене).
Та Муза не любила вообще никого и жила точно в аду: все впечатления жизни ее оскорбляли, нагло напоминая про насилие, деньги, смерть. (Первым из русских писателей заметил Некрасов, как в России холодно, и что бедность ближайшая подруга смерти.) Негодование, стыд и гордость душили ту Музу, точно палач на эшафоте хлестал ее кнутом, как в старину детоубийц и отравительниц - и не было в человеческом языке рифм для мести.
(Шутовская, демоническая чечетка - вот настоящий жанр униженных и обреченных! Или так: резкая беллетристика с пейзажем из блеска и тоски, нейтралитет ума, непроницаемый голос:
Из лесу робких зверей выбивая,
Честно служила ты, верная стая!
Слава тебе, неизменный Нахал,
Ты, словно ветер пустынный, летал!
Стоит взамен тенора пустить контральто - ирония улетучится, охоте конец, - в двадцатом веке оплакивайте, барышни, своего сероглазого короля: он мертвый лежит под старым дубом. Но сантименты молодого Некрасова двусмысленны - и звенят опасным сарказмом:
Чуть не полмира в себе совмещая,
Русь широко протянулась, родная!
Много у нас и лесов и полей,
Много в отечестве нашем зверей!)
... Вторая Муза - была Панаева.
О третьей - Некрасов записал, что будто бы она чаще всего являлась в образе породистой русской крестьянки - "в каком обрисована в поэме моей "Мороз Красный Нос"" - и так лет тридцать кряду.
Но когда Смерть взялась за него всерьез - одурманенный опием, он увидел однажды у своей постели страшную, беззубую старуху на костылях - и это, судя по стихам, была та, первая, Муза Мести и Печали. Он испугался и перестал ее звать. Не исключено, впрочем, что это выдумка. Он умирал гласно, публично передавая в печать немыслимые детали, принимая на смертном одре депутации передовой молодежи... Задобрить, разжалобить, подкупить... И был последний аргумент, неотразимый:
Не русский - взглянет без любви
На эту бледную, в крови,
Кнутом иссеченную Музу...
Но это еще как сказать. Тургенев, допустим, находил в стихах Некрасова "жидовски-блестящий ум la Heine", - а насчет поэтического дара сомневался.
И зря. Некрасов довольно часто писал фальшивые стихи, но поэт был настоящий: фонетику не подделать - хоть этот вот ноющий смысл игры сонорных с передне-зубными, словно у Музы хронический отек носоглотки:
Непрочно все, что нами здесь любимо,
Что день - сдаем могиле мертвеца,
Зачем же ты в душе неистребима,
Мечта любви, не знающей конца?..
Мороз - Народ - Месть - Мать - Земля - Слезы - Нервы - Мазай - Муза Смерть.
Декабрь 1999
Миндальное Дерево Железный Колпак
Стиль как овеществленное время
Взять несколько необъятных слов, подобных облакам, - и так стиснуть, чтобы все вещество смысла упало в память кристаллом цветного сна галлюциногенным леденцом нерастворимым.
Например: Империя, Петербург, Серебряный так называемый век.
Вот, извольте, - четыре строки на всю вашу жизнь:
С важностью глупой, насупившись, в митре бобровой
Я не стоял под египетским портиком банка,
И над лимонной Невою под хруст сторублевый
Мне никогда, никогда не плясала цыганка.
Полстрофы - как бы кисти Серова: грузный воротила, магнат, меценат короче говоря, новый русский какого-нибудь 1910 года - и тесно ему в раме.
А другие полстрофы - не с чем сравнить, но нельзя забыть, - потому что ветер с моря, и бубен лязгает, - и тяжелое дыхание нетрезвых, праздных, безумных, - и чуть ли не Блок в их толпе... Измятый снег, залитый закатом, острый каблук, пестрый подол, чужое несчастье, обиженный голос.
Все это было с вами, - ничего этого не было с Осипом Мандельштамом, никогда, никогда, - так и знай, читатель 1931 года: к эксплуататорским классам не принадлежал!
А как легко, сдвинув падеж, развернул к себе цыганку!
Только не верьте, будто банковские билеты с изображением Екатерины II печатались на особенно ломкой бумаге. И откуда Мандельштаму знать, что деньги под ногами - как снег...
Тяжелый какой этот хруст, - и что правда, то правда: на декабрьском закате снег у нас ярко-желтый.
Вот и запоминаешь чужие стихи, как собственный горестный сон.
Прописка Годивы
Стихотворение, хоть и сложено в Москве, придумано, должно быть, на Васильевском - на Восьмой линии, 31, в квартире брата - верней, в каморке над черной лестницей (помните: "вырванный с мясом звонок"?)... Тихонов, главарь местных писателей, сказал: "В Ленинграде Мандельштам жить не будет. Комнаты ему мы не дадим", - катись колбаской, надменный скандалист, бывший поэт, а ныне бомж и безработный, - а впрочем - персональный пенсионер и прихлебатель Бухарина, вот и живи, где патрон приютит...