за долгий срок); если скажут: «У меня давно не было никаких известий от такого-то», то на следующее утро непременно получат от него весточку, а уж разные беды и смерти вокруг них редко обходятся без предварения у них в уме. Они имеют обыкновение характеризовать это мировосприятие самым скромным образом – дескать, их посещают «предчувствия», которые «обычно» сбываются.
Одна из самых страшных и широко распространенных форм суеверия – боязнь дурного глаза – была тщательно изучена гамбургским окулистом Зелигманном [385]. Насколько можно судить, по поводу источника этого страха никогда не возникало никаких сомнений. Тот, кто владеет чем угодно ценным и значимым, боится зависти других людей, поскольку он проецирует на них ту зависть, которую испытывал бы сам на их месте. Такое чувство выдает себя взглядом, даже не выражаясь в словах и делах; когда кто-то выделяется среди других какими-то своими дурными качествами, люди охотно верят, что его зависть намного превосходит все прочие чувства и способна подтолкнуть к решительным действиям. То, чего боятся, есть, следовательно, тайное намерение причинить вред, а некоторые признаки позволяют предполагать, что это намерение имеет в своем распоряжении необходимую силу.
Последние примеры ощущения жуткого надлежит отнести к принципу, который я назвал «всемогуществом мыслей», позаимствовав это выражение у одного из своих пациентов. Тут мы оказываемся на знакомой почве. Наш анализ случаев жуткого привел обратно к старой, анимистической концепции мироздания, для которой свойственны убежденность в том, что мир населен человекоподобными духами, нарциссическая переоценка индивидуумом собственных душевных процессов, всемогущество мыслей и восходящая к нему техника магии, приписывание различным людям и предметам магических сил, или «маны» [386] (со скрупулезно проработанной иерархией), а также вера в наличие магии у всего, посредством чего человек в безудержном нарциссизме той стадии развития пытался преодолеть зримые преграды действительности. Дерзну допустить, что каждый из нас прошел стадию индивидуального развития, соответствующую этой анимистической стадии у первобытных людей, и никому не удалось полностью избавиться от некоторых ее остатков и следов, способных проявляться; все, что ныне видится нам «жутким», удовлетворяет условию соприкосновения с этими остатками анимистической мыслительной деятельности внутри нас и побуждает их выражать [387].
Позволю себе выдвинуть два соображения, которые, как мне кажется, передают суть этого небольшого исследования. Во-первых, если психоаналитическая теория права, утверждая, что всякий аффект эмоционального побуждения – безразлично, какого рода – превращается по вытеснении в страх, то среди случаев пугающего нужно выделить тот разряд событий, в котором пугающее может быть показано как нечто вытесненное и повторяющееся. Тогда этот разряд составит жуткое, и нам будет уже не важно, было оно пугающим изначально или оказывало какое-то иное воздействие. Во-вторых, если такова в самом деле тайная природа жуткого, то становится понятным, почему словоупотребление расширило значение das Heimliche до его противоположности das Unheimliche; ведь жуткое ничуть не является чем-то новым или чуждым, оно знакомо и привычно сознанию, отчуждается лишь в процессе вытеснения. Сам фактор вытеснения помогает, кроме того, понять шеллинговское определение жуткого как чего-то, что должно было оставаться скрытым, но сделалось явным.
Остается только проверить нашу новую гипотезу на нескольких образцах жуткого.
Многих людей сильнее всего пугают и внушают жуть смерть и мертвые тела, возвращение мертвых в мир живых, духи и привидения. Как мы видели, в некоторых современных языках немецкое выражение unheimlich Haus («жуткий дом») может быть переведено только как «дом с привидениями». Мы и вправду могли бы начать наше исследование отсюда, с этого едва ли не самого поразительного из всех примеров чего-то жуткого, но воздержались от такого намерения, поскольку жуткое здесь слишком уж перемешано с ужасным и отчасти им перекрывается. Однако вряд ли найдется иная область, в которой наши мысли и чувства столь мало изменились бы с незапамятных времен, в которой отринутые формы так хорошо сохранились бы под тонким покрывалом культуры. Полагаю, применительно к нашему восприятию смерти два фактора объясняют эту приверженность: сила нашей первоначальной эмоциональной реакции на смерть и недостаточность наших научных знаний о ней. Биология пока не в состоянии сказать, неизбежна ли смерть всякого живого существа или же это всего-навсего распространенное, но, быть может, предотвратимое событие. Да, утверждение «Все люди смертны» выставляется в учебниках логики как пример наиболее общего, но ни одно человеческое существо в глубине души его не приемлет, а наше бессознательное по-прежнему отвергает представление о собственной смертности. Религии продолжают оспаривать значимость факта предопределенной индивидуальной смерти и продлевают человеческую жизнь за пределы земного бытия; гражданские власти верят, что не смогут поддерживать нравственный порядок среди живых, если не будут сулить лучшую жизнь в грядущем как награду за мирское существование. В наших крупных городах объявления возвещают о лекциях, на которых обещают рассказать, как наладить общение с душами усопших; нельзя отрицать, что многие из наиболее способных и проницательных умов нашего времени приходят к мысли – особенно под конец бренной жизни, – что подобного рода общение вполне возможно. Поскольку почти все мы в этом отношении недалеко ушли от дикарей, нисколько не удивительно, что первобытный страх перед мертвецами все еще силен и постоянно готов вырваться наружу по любому поводу. Думаю, этот страх опирается на былое убеждение, что мертвый становится врагом всего живого и стремится забрать живое к себе в качестве спутника в иной жизни. Учитывая наше незыблемое отношение к смерти, хочется спросить, а как же, собственно, вытеснение, которое мы признали необходимым условием возвращения первобытного чувства в форме жуткого. Вытеснение присутствует: все образованные люди якобы перестали верить в то, что мертвые могут становиться зримыми духами, и связывают их появление с поистине неосуществимыми, отдаленными условиями; более того, их эмоциональное отношение к умершим, прежде в высшей степени двусмысленное, амбивалентное, в высших слоях душевной жизни сознания смягчилось до однозначного благочестия [388].
Остается добавить лишь несколько замечаний, ибо анимизм, магия и колдовство, всемогущество мысли, отношение человека к смерти, непроизвольное повторение и комплекс кастрации составляют практически полную совокупность факторов, превращающих нечто пугающее в нечто жуткое.
Мы также называем жуткими и живых людей – в тех случаях, когда приписываем им дурные, злобные намерения. Но этого недостаточно; нужно предполагать, что намерение причинить нам вред будет осуществляться с привлечением особых сил. Хороший пример – Gettatore [389], жуткий образ романского суеверия, преображенный Шеффером благодаря поэтическому прозрению и глубокому психоаналитическому пониманию в привлекательную фигуру в «Йозефе Монфоре» [390]. Но рассмотрение тайных сил вновь возвращает нас в область анимизма. Предчувствие благочестивой Гретхен [391] возвещает о том, что Мефистофель обладает тайными способностями