все содействует ко благу [29].
Является ли тогда слово апостола о том, что всякий благой и всякий совершенный дар нисходит свыше, от Отца светов, темной и трудной речью? И если ты думаешь, будто ты не можешь его понять, дерзнешь ли ты настаивать на том, что ты желал его понять? Когда ты сомневался, что́ из всего приходит от Бога, или какой из даров является благим и совершенным, отваживался ли ты испытать это? И когда радость, легко играя, улыбалась тебе, благодарил ли ты Бога? И когда ты был столь силен, что словно бы не нуждался ни в какой поддержке, благодарил ли ты тогда Бога? И если тебе было отказано в том, чего ты желал, благодарил ли ты Бога? И когда ты сам должен был отказать себе в том, чего ты желал, благодарил ли ты Бога? И когда люди поступали с тобой несправедливо и обижали тебя, благодарил ли ты Бога? Мы, конечно, не говорим, что несправедливость людей переставала тем самым быть несправедливостью, к чему такая нездоровая и скверная речь! Было ли это несправедливостью, ты решай сам; но возвел ли ты несправедливость и обиду к Богу и принял ли ее из Его рук как благой и совершенный дар? Если да, тогда ты достойно истолковал это слово апостола, тогда твое толкование великолепнее, чем если бы все ангелы заговорили огненными языками.
Но кто имеет такое мужество, такую веру, кто так любит Бога? Кто такой радостный и стойкий воин, бдящий на жизненном посту, никогда не смежая глаз? И если ты, мой слушатель, и поступал так, разве не скрывал ты это от самого себя? Не говорил ли ты сам себе: я понимаю слово апостола, но в то же время я понимаю, что я слишком труслив или слишком горд, или слишком ленив для того, чтобы захотеть его на самом деле понять? Не увещевал ли ты сам себя? Не размышлял ли о том, что у боящегося, даже если эта речь и кажется суровой, что у боящегося сердце тоже лживое и что он лишен неподдельной любви? Не размышлял ли над тем, что тот, кто падает духом, тоже подлежит суду, а смиренное сердце не приходит на суд? Не размышлял ли о том, что печальный тоже не любит Бога всем сердцем, а тот, кто радостен в Боге, победил этот мир? И бдел ли ты тогда, по крайней мере, над самим собой? Держался ли свято слова апостола? Хранил ли его в красоте чистого сердца, не желая ничем, никакой хитрой взяткой остроумия откупиться от глубокой боли, с которой тебе приходилось снова и снова сознавать, что ты никогда так не любил, как любят тебя: сознавать, что ты был неверен, когда Бог был верен [30]; что ты был теплохладен, когда Он был горяч; что Он посылал тебе благие дары, а ты обращал их во вред себе; что Он тебя спрашивал, а ты не желал отвечать; что он говорил с тобой, как с другом, а ты все прослушал; что Он обращался к тебе серьезно, а ты все исказил; что Он исполнял твое желание, а ты благодарил Его тем, что приносил Ему новые желания; что он исполнял твое желание, а ты, оказывается, не желал по-настоящему и был скор на гнев? Чувствовал ли ты глубокую печаль в том, что ты для того, чтобы сказать о своем отношении к Богу, нуждаешься в столь многих словах? Был ли ты хотя бы честен по отношению к себе самому, и значит, по отношению к Богу в твоих с Ним отношениях? Не откладывал ли ты ответ перед Богом, не предпочитал ли, замкнувшись, заниматься самоедством? Был ли ты скор на то, чтобы терпеть боль этого ответа, размышлял ли над тем, что Он возлюбил тебя первым? Был ли ты скор на то, чтобы судить себя самого и признать, что Он отнюдь не обязан тебя любить, ведь ты так медлен на то, чтобы любить в ответ? Если ты так поступал, ты обретешь, конечно, мужество благодарить – благодарить и тогда, когда то, что происходит, странно для твоих глаз; ты обретешь мужество понимать, что всякий благой и всякий совершенный дар нисходит свыше, мужество уразуметь это в любви и веру принять это мужество; и это тоже – благой и совершенный дар.
«Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходят свыше, от Отца светов, у Которого нет изменения и ни тени перемены». – Эти слова столь целебны, столь врачующи, и все же часто ли исполненной раскаяния душе удавалось дать им по-настоящему исцелить ее, часто ли понимала она судящую серьезность и в то же время сострадательную милость этих слов?
Или, быть может, мой слушатель, в твоей жизни не было повода считать трудными эти слова? Быть может, ты всегда был доволен собой, так доволен, что ты, возможно, благодарил Бога за то, что ты не таков, как прочие люди? Быть может, ты был так умен, что находил глубокий смысл в бессмысленной речи о том, будто это великолепно – быть не таким, как прочие люди? … Что тогда могло сделать для тебя трудными эти слова? Если бы человек сам был благим и совершенным даром, если бы он был лишь приемлющим и принимал бы все из руки Божией, да! Как смог бы он принять что-либо иное, нежели благие и совершенные дары? Но когда ты смирялся с обычной участью человека, ты ведь признавал тогда, что ты и не благ, и не совершенен, что ты не являешься лишь приемлющим, но все, что ты принимаешь, искажается. Можно ли равное быть постигнуто чем-то иным, нежели равным; может ли благое оставаться благим в чем-то ином, нежели благое; может ли здравая пища остаться здравой и в больной душе? Человек не является лишь приемлющим, он привносит нечто от себя, и ты никак не мог понять, как то нездоровое, что ты привносишь, может превратиться во что-либо, кроме как во вред для других. Ты понимал, наверное, что только твое благодарение Богу делало все для тебя благим и совершенным даром, ты твердо держался того, что и другой человек может таким же образом все обрести; но была ли сама твоя любовь, рождавшая благодарение, была ли она чиста, не искажала ли она приемлемое тобой? Способен ли человек на что-то большее, нежели любить? Знает ли мысль и язык более высокое выражение любви, нежели непрестанное благодарение? Нет, лишь более низкое, более смиренное;