Попытки такого рода истолкования утилитаризма становятся в решительное противоречие с основными началами того самого миросозерцания, из которого оно исходит, и, по существу, означают признание его несостоятельности. Для мировоззрения, которое отрицает существование абсолютного начала и всего духовного мира, которое отрицает объективный смысл мира и для которого все исчерпывается внешним, чувственно данным миром природы, для такого мировоззрения какое может быть основание для качественной оценки удовольствий, разделения их на «высшие» и «низшие»? Для этого мировоззрения все потребности и интересы, все переживания одинаково естественны, как проявление одной и той же природы, для которого нет «высокого» и «низкого», «достойного» и «недостойного». Выбор между этими потребностями может быть, с этой точки зрения, результатом субъективного вкуса или личного настроения, а не объективно разумного «расчета», и нет никаких оснований приписывать, например, какую-то большую возвышенность и большую ценность «разумным», «интеллектуальным» удовольствиям. Процесс пищеварения или процесс мыслительный здесь явления одной и той же безразличной природы, одного и того же порядка и ценности. Основным критерием для оценки при этом мировоззрении может оставаться только самое чувство удовлетворения, довольства, из чего вытекает, что лучше быть «довольным дураком», чем «недовольным Сократом» и что первый «счастливее» второго. Какое оправдание безрелигиозно-утилитарное мировоззрение может дать тому исканию правды и истины и той жертве жизнью за них, которые мы видим в Сократе? Каким разумным «расчетом пользы» можно объяснить стремление к таким «нереальным» вещам, как правда, истина или добро? (Миллю и Чернышевскому, для которых реально только чувственное, такие «неощутимые» блага должны, во всяком случае, представляться иллюзорными). С точки зрения этой житейской «пользы», с точки зрения последовательного утилитаризма прав был, конечно, не Сократ, а жена его Ксантиппа, бранившая его за пренебрежение домашним хозяйством и житейскими удобствами.
В равной мере последовательному утилитаризму нет никаких оснований предпочитать удовольствия альтруистического порядка эгоистическим. Безнадежно натянутой оказывается попытка Н. Г. Чернышевского в его романе «Что делать?» вывести из эгоизма всю общественную мораль вплоть до необходимости жертвовать жизнью для другого. Здесь именно предполагается какая-то заранее предусмотренная гармония личного и общественного интереса, стремление к личной пользе с полезным результатом для другого. В современной социалистической мысли и повседневной жизни в противоположность этому с очевидностью обнаруживается столкновение отдельных лиц, групп и классов, которое нельзя устранить путем «разумного эгоизма». Каким образом из «разумного эгоизма» можно вывести необходимость жертвы жизнью для спасения жизни другого Чернышевскому не удалось показать сколько-нибудь «разумно». Какой «личный» интерес может быть при уничтожении своей личности, какой разумный эгоистический расчет может быть, когда в результате его не будет существовать сам рассчитывающий — эта вопиющая несообразность остается необъясненной Чернышевским, да и не может быть объяснена им. В стремлении Милля, Чернышевского и других представителей безрелигиозного мировоззрения придать какой-то более «идеальный» характер утилитаризму, сказывается своеобразная половинчатость и робость мысли.
С одной стороны, уничтожаются все основы духовной жизни, все действительные предпосылки для высших целей, отвергаются все начала, которые могли бы придать смысл и разумность человеческому существованию, с другой стороны, невольно ощущается какая-то боязнь всех тех следствий, которые влечет за собой такое мировоззрение, и делаются тщетные попытки привлечь к нему остатки привычных мыслей, чувствований и запросов. Это мировоззрение забывает, что, отрицая вообще разумный смысл жизни и мира, нельзя говорить и о «разумной пользе», «разумном счастье» и пр. Более того, пробудившись от опьянения мгновенными переживаниями удовольствия, мгновенного охвата страстной или повседневной сутолокой «мелочей жизни», разумное сознание неизбежно признает всю безнадежность и тщетность искания счастья перед лицом всеобщей бессмыслицы.
Обладающий разумным сознанием человек уже не может заставить себя жить той непосредственной, инстинктивной жизнью, которую ведут животные, и удовлетвориться животным довольством. Разум не дает возможности отдаваться переживанию каждого момента без осмысливания его значения и смысла, без осознания последующего. Это сознание кратковременности, условности, непрочности жизни перед угрозой бессмыслицы и пустоты, сознание неизбежности страданий, последующих за отдельными мгновениями наслаждений, наконец, неизбежность предстоящей смерти обесценивает радость жизни и в конце концов порождает равнодушие к жизни и всякой деятельности или отчаяние и пессимизм. К выводам о преимуществе смерти перед жизнью и приходят многие сторонники того атеистического мировоззрения, которое в удовольствии и счастье, материально понимаемым, видят единственную ценность жизни, например, ученик основателя античного гедонизма Аристиппа Гедизип, названный «философом смерти».
Близкие настроения мы находим вообще в языческом мировоззрении древнегреческого мира, отразившемся в памятниках античной литературы. Очень распространено, особенно в безрелигиозной литературе, противопоставление «жизнерадостного настроения» древнегреческого мира якобы со всей непосредственностью «пользовавшегося жизнью», суровому аскетизму христианства якобы убивающему жизнь. Между тем так называемая «античная жизнерадостность» при ближайшем ознакомлении с источниками греческой мысли оказывается не чем иным» как «весельем отчаяния», «пиром во время чумы», опьянением, которому предают себя приговоренные к смерти, чтобы использовать последние минуты и отвлечься от мысли о неизбежном. Над культом плоти и наслаждений, который мы можем найти в древнегреческом мировоззрении, тяготеет идея «рока», «судьбы», слепой, бессмысленной, непреодолимой силы (носящей в греческой мифологии название «Мойры»), стоящей над жизнью людей и богов, и мысль о ней отравляет каждую минуту жизни. Последний итог этой пресловутой «античной жизнерадостности» дан Софоклом в его трагедии «Эдип в Колоне» (действие 3):
«Кто за грани предельных лет
Жаждет жизни продлить стезю,
Тщетной дух упоив мечтой,
Станет для всех суеты примером.
День за днем свой исполнит бег,
Горе к горю прибавит он;
Редко радости луч сверкнет,
Раз сверкнет — и угаснет вновь.
И все ж пылаем жаждой мы
Большей доли; но утолитель
Равноудельный
Ждет нас, подземной обители жребий,
Чуждая свадеб и плясок и песен
Смерть — и конец стремленьям.
Высший дар — нерожденным быть;
Если ж свет ты увидел дня —
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись небытья родное?»
Пер. Ф. Зелинского
В другое время и в стране совершенно другой культуры дан подобный же итог подобных предпосылок. «Мудрейший из людей», познавший в жизни всю мудрость, славу и наслаждения, какие только могут быть даны человеку, говорит:
...Участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все — суета!... все произошло из праха и все возвратится в прах... Итак, увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими: потому что это — доля его; ибо кто приведет его посмотреть на то, что будет после него?
(Еккл. 3:19-22).
Начиная с эпохи Возрождения, возникает новая попытка безрелигиозного обоснования смысла жизни. Эта попытка дана в различных учениях так наз. гуманизма, который в разных формах и видах возникает на всем протяжении последних столетий и особенно характерен для XIX века.
Сущностью гуманизма, как его обычно толкуют, является обращение «от неба» к «земле», от «божественного» к «человеческому», от веры к безверию. Гуманизм возникает как реакция против средневекового миросозерцания, наиболее яркое выражение находящего в католицизме, согласно которому смысл земной жизни человека заключается в подготовке к жизни загробной. «Все мы странники и пришельцы на земле» и здесь своего града не имеем, но «грядущего взыскуем». В этих словах ап. Павла прекрасно передана психология человека, живущего верой: для такого человека центр тяжести падает не на земную жизнь, которая лишь краткий миг в сравнении с вечностью, ожидающей человека за гробом, а на жизнь в потустороннем мире, вратами в который является смерть. Если по-настоящему проникнуться этой психологией ожидания перехода в иной мир (средневековый человек именно по-настоящему жил ею), то вся земная жизнь со всеми ее радостями и страданиями оказывается подчиненной религиозным целям и имеющей смысл постольку, поскольку она проникнута религиозными мотивами, поскольку является выполнением воли Божией и заповедей Божиих. Все содержание жизни средневекового человека оказывается пропитанным религиозными моментами: наука и искусство, государство и политика, вся общественная и личная жизнь человека. Необычайные силы для трудовой деятельности вливало это миросозерцание в душу человека. Каждый шаг в жизни должен быть подчинен высшим целям, за каждый шаг в жизни человек отвечает перед высшим Судом, ибо мы «соработники» у Бога, призваны Им осуществлять дело Божие на земле, готовить мир и землю и все человечество к встрече с Богом, к преображению всего земного в «новую землю и новое небо», где?» правда живет». Не отрешенность от жизни, не уход от нее в покой бездействия, как это утверждают противники религиозного мировоззрения, а, наоборот, кипучая энергия, желание устроить все no-Божьему, увидеть как можно скорее Царствие Божие основанным на земле, характерны для западного (католического) средневековья.