И не без оснований. Такое провозвестие означало наступление нового Завета. Последователи Иисуса действительно верили, что Израиль обновлен через Иисуса и что его воскресение, поставившее его Мессией, звало Израиле обрести новое самоопределение — следовать ему и установить его царство; Их вера в воскресение Сына Божьего в этом смысле отделила первых христиан от тех из их собратий–евреев, которые не могли или не захотели это принять. И это, конечно, делало их не неиудеями или антииудеями и не какой–то языческой группировкой, но людьми, которые утверждают, что самые настоящие и ключевые надежды и верования Израиля сбылись и что они этим живут. Назвать воскресшего Иисуса «Сыном Божьим» в смысле «Мессии» было в высшей степени иудейским деянием христиан, а потому оно вызывало глубочайшее подозрение у иудеев, не разделявших их убеждения.
«Новозаветные» верования первых христиан означали, что, называя Иисуса «Сыном Божьим», они верили, что в нем действовал Бог Израиля, дабы исполнить обетования Завета и наконец решить проблему зла[2255]. Согласно типичному иудейскому представлению о зле, отраженному, например, в Книге Премудрости Соломона, тварный порядок сам по себе не есть зло, но люди, предавшись идолопоклонству, извратили собственную человеческую природу, сведя ее к греху, чем вызвали порчу и, наконец, смерть. Смерть–уничтожение творений, несущих на себе образ Творца, — рассматривалась не как что–то доброе, но как враг, которого надо поразить. Это последнее оружие разрушения: антитворение, бесчеловечность, антибог. Если Бог Творец был и Богом Завета и если Завет был дан для того, чтобы разобраться с неприятной проблемой, поразившей тварный порядок в самое сердце и испортившей самих людей, тогда нужно было поразить именно этого врага — смерть. Позволить смерти идти своим путем — пойти на компромиссное соглашение, по которому смерть берет тела людей, но Творцу позволено хранить их души, — не было решением, во всяком случае решением той проблемы, которая стояла перед иудаизмом периода Второго Храма. Вот почему «воскресение» никогда не было новым вариантом смерти, но всегда ее сокрушением.
В рамках Нового Завета это яснее всего показано у Павла, особенно в Рим 8 и в Посланиях к Коринфянам, а также в Откровении Иоанна. В самом ярком отрывке, 1 Кор 15:20–28, мы видим открыто мессианское богословие, укорененное в мессианской интерпретации псалмов, где Иисус как «Сын Божий» явлен как представитель Бога Творца в выполнении именно этой задачи освобождения мира от зла и, наконец, от самой смерти. Как мы видели в главе 7, если говорить о Павле, это действительно было сокрушением смерти. Первые христиане видели в воскресении Иисуса действие Бога Завета, исполняющего свое обетование в конечном итоге разобраться со злом. Вера в его воскресение прямо касалась каждого христианина, поскольку смысловой мир, внутри которого стояла Пасха, был уже новым миром, где грехи, в том числе его собственные, прощены. Это, конечно, не сводило «смысла» слов «Иисус воскрешен из мертвых» к утверждению «мои грехи прощены». И это не значило просто того, что распятие Иисуса было скорее победой, чем поражением. Мы не должны путать «смысл» в этом более широком смысле с референтом. Это утверждение имело исторический референт, порождавший и поддерживавший более широкий мир смысла, который, однако, невозможно свести исключительно к референту.
Первый уровень понимания воскресения Иисуса в аспекте «Сына Божья» можно тем самым свести к следующему. Иисус — Мессия Израиля. В нем выраженный в Завете замысел Творца расправиться с грехом и смертью, столь глубоко поразившими его мир, достиг своего решительного исполнения, которого так долго ждали.
(iii) Воскресение и владычество над миром
Если слова «Сын Божий» могли значить для иудея I века «Мессию», существовал и совершенно другой смысл этого выражения, как мы видели, в мире раннего христианства. Это был титул языческих монархов, в частности, кесаря.
Сам город Рим на протяжении большей части I века по P. X. удерживался от явного поклонения императорам во время их жизни. Восточная часть империи, однако, с ее старинной традицией поклонения правителям, не была столь щепетильной. Титул «сын божий», официально определяющий нового императора как потомка уже обожествленного предшественника (процесс этот начался с обожествления Августом Юлия Цезаря), давал возможность сохранять в самом Риме вымысел об обновленном республиканстве, тогда как в большинстве других областей обширной империи цезаря люди пожимали плечами и принимали «сына божья» как указание на почти божественную личность в буквальном смысле. По меньшей мере двое из императоров I века, Гай Калигула и Нерон, отбросили вежливое псевдореспубликанское умолчание и открыто почитали себя божественными. И вели себя соответствующим образом[2256].
Это не значит, что первые христиане избрали слова «Сын Божий» на основе такой языческой практики. Мы не должны путать происхождение с конфронтацией[2257]. Корни титула, появившегося в Новом Завете, строго иудейские, как показано в предыдущем разделе. Однако нет сомнения, что в греко–римском мире с самого начала в этом титуле слышался вызов кесарю. И конечно, нет сомнения, что иные из ранних авторов, включая Павла, употребляли его в таком смысле. В иудаизме издавна существовало направление мысли, шедшее от рассказов о Давиде и Соломоне через Псалтырь к книгам вроде Исайи и Даниила и далее, до расцвета литературы конца периода Второго Храма, которое видело истинного царя Израиля истинным Владыкой мира. Первые христиане именно потому, что они видели в Иисусе Мессию Израиля, также видели в нем (как мы часто отмечали) истинного монарха и языческого мира тоже. Христиане не чеканили монет. Если бы они это делали, на них вполне могло появиться DIVI F. В конце концов, именно об этом говорил такой символ, как рыба, если брать в качестве аббревиатуры греческое слово «рыба»[2258].
Называть Иисуса «Сыном Божьим» в таком смысловом мире значило отказ уходить в тень; это не позволяло группе христиан превратиться в частный культ, в секту, религию мистерий. Это бросало вызов миру: одновременно и абсурдный (крохотная группка неизвестных, насмехающаяся над могуществом Рима), и очень серьезный, серьезный настолько, что на протяжении нескольких поколений мощь Рима пыталась их раздавить, но безуспешно. Такой взгляд христиан вырос из позитивного по сути взгляда на мир, на творение. Они отказывались уступить мир началам и властям, но призывали даже их присягнуть на верность Мессии, который ныне стал Владыкой, kyrios[2259].
Назвать Иисуса «Сыном Божьим» в таком смысле, который потенциально в себе нес конфронтацию с кесарем, входило в утверждение о том, что тварный порядок благ и что теперь Бог Творец со властью претендует на свою собственность. Воскресение Иисуса, в самом телесном смысле, как мы о том говорили, дает этому основу: это новое утверждение мира с его пространством, временем и материей, после того, как не только грех и смерть, но и языческая империя (институционализация греха и смерти) проявили себя наихудшим образом[2260]. Первые христиане видели в воскресении Иисуса действие Бога Творца, который заново утверждает, что, по сути, творение благо, и в начальном и задающем образец акте нового творения устанавливает свою цитадель внутри нынешнего пространственно–временного и материального мира («настоящего злого века» в Гал 1:4), через который все новое творение может теперь прийти к жизни[2261]. Называя Иисуса «Сыном Божьим» в этом смысловом контексте, они косвенно понимали себя как скрытое собрание мятежников в границах империи кесаря, верных иному монарху, иному kyrios. Утверждение «Иисус воскрешен из мертвых» не оставляло человека в стороне, поскольку обретало свой смысл в контексте антиимперского мировоззрения. Саддукеи были правы, когда видели в доктрине воскресения, особенно когда она оказалась связана с Иисусом, политическую взрывчатку.
Опять тут мы не должны путать значения слов «смысл» и «референт». Подобно тому, как утверждение «Иисус воскрешен из мертвых» не указывает (референт) на то, что «мои грехи прощены», хотя и несет такой смысл в расширенном смысловом поле, точно так же это утверждение не указывает на тот факт, что истинный Бог не одобряет жестокую тиранию, хотя и несет такой смысл, если понимать слово «смысл» так, как я его использую в данной главе. Некоторые недавно вышедшие книги, зараженные страстным желанием извлечь из воскресения скрытое политическое значение, приносят в жертву такому широкому политическому «смыслу» вообще все прочее, и их авторы полагают, что их аргументацию усиливает гипотеза, согласно которой на третий день после смерти Иисуса ничего особенного не произошло[2262]. Достаточно избавиться от референта, и (так им кажется) его место занимает скрытое значение. Но отсюда выпадает один момент, который пылко подчеркивали первые христиане и который быстро привел к их конфронтации с властями, как иудейскими, так и языческими. Полагать, что Иисус «ушел на небеса, когда умер», или что он теперь остался здесь просто в духовном присутствии, думая, что такие идеи исчерпывают значение (то есть референт) слов «Иисус воскрешен из мертвых», — значит проглядеть самую суть, самый нерв социальной, культурной и политической критики. Смерть есть последнее оружие тирана; воскресение не заключает сделок со смертью, оно ее опрокидывает. Воскресение, в его полном иудейском и раннехристианском смысле, — это окончательное утверждение о том, что творение что–то значит, что человек в теле что–то значит[2263]. Вот почему воскресение всегда и неизбежно имело политический смысл; вот почему саддукеи в I веке и Просвещение в наши дни так сильно ему противостоят. Никакому тирану не страшно услышать, что Иисус ушел на небо, оставив тело в могиле. Ни одно из правительств не сталкивается с подлинным христианским вызовом, если социальная проповедь Церкви основывается лишь на учении Иисуса, которое отделено от центрального и взрывоопасного факта его воскресения (или когда воскресение упоминается и утверждается просто как пример сверхъестественного «хеппи–энда», который гарантирует посмертное блаженство).