лжет. Она ни в чем не заверяет, она поступает: она плачет, она целует Его ноги. Она и не думает останавливать слезы, нет, ее дело – плакать. Она плачет, и не свои глаза, но Его ноги отирает она волосами: она не может буквально ничего, Он может абсолютно все – любовь ее велика. О, вечная истина, что Он может абсолютно все; о, невыразимая истина в этой женщине; о, невыразимая сила истины в этой женщине, которая с такой силой выражает свое бессилие, выражает, что она не может абсолютно ничего: любовь ее велика.
Да, любовь ее велика. Она сидит, плача, у Его ног: она совершенно забыла саму себя, забыла все горькие мысли, она сидит совершенно тихо, словно больной ребенок, который, выплакавшись, стихает у материнской груди и забывает сам себя; ведь невозможно забыть такие мысли и все же помнить о самой себе; забыв их, непременно забудешь и саму себя – и вот она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О блаженный плач, о плач, в котором есть это благословение: забвение! Она совершенно забыла саму себя, забыла все, что ее окружало, и все тяжкое для нее в этом окружении. Такое окружение невозможно забыть, если не забудешь саму себя, ведь это окружение словно специально было рассчитано на то, чтобы, пугая и мучая ее, напоминать ей о себе: но она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О, блаженные самозабвенные слезы, о, она ли это – кто плачет, если она уже не помнит того, над чем она плачет: настолько она забыла саму себя. Но истинное свидетельство того, что любовь твоя велика, это как раз – совершенно забыть себя. Если ты помнишь себя, конечно, может быть, что ты и любишь, но твоя любовь невелика; и чем больше ты помнишь себя, тем меньше ты любишь. А она ведь полностью забыла саму себя. Но чем сильнее давят на тебя обстоятельства, побуждая в то же мгновение вспомнить или подумать о себе, – когда ты все же забываешь о себе и думаешь о другом: тем больше ты любишь. Ведь это верно и в отношении любви между двумя людьми. Даже если эти отношения и не вполне отвечают теме нашей беседы, тем не менее они могут помочь ее осветить. Тот, кто в мгновение, когда он сам наиболее занят, в мгновение, которое ему дороже всего, забывает самого себя и думает о другом, – любовь того велика; тот, кто сам, будучи голоден, забывает самого себя и отдает другому пропитание, которого может хватить лишь на одного, – любовь того велика; тот, кто в смертельной опасности забывает самого себя и отдает другому единственное средство спасения, – любовь того велика. И так же тот, кто в мгновение, когда все внутри него и все вокруг него не просто напоминает ему о нем самом, но против его воли стремится заставить его вспомнить о себе самом, – если он все же забывает о самом себе, значит, его любовь велика, – так и ее любовь велика. «Она сидит у Его ног, мажет миром Его ноги, вытирает их волосами своей головы, целует их – и плачет». Она не говорит ничего, и потому она не является тем, что она говорит; но она является тем, о чем она молчит, или то, о чем она молчит, – это и есть она, она являет собой образ: она оставила все разговоры, забыла язык и смятение мыслей, и то, что мятется больше, чем мысли, – забыла самое я, саму себя забыла она, потерянная, заблудшая, которая теперь, потеряв себя в своем Спасителе, потеряв себя в Нем, отдыхает у Его ног – как образ. И Сам Спаситель как будто на мгновение посмотрел на нее и на все происшедшее так, словно она была не живым человеком, а образом. Должно быть, для того, чтобы этим более побудить присутствующих отнести сказанное к самим себе, Он не обращается к ней, Он не говорит: «Тебе прощаются твои, столь многие, грехи, потому что твоя любовь велика», – но Он говорит о ней, Он говорит: «Ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Хотя она и присутствует здесь, но говорится это почти так, будто ее здесь нет, так, будто Он делает ее образом, притчей, почти так, как если бы Он сказал: «Симон! Я имею нечто сказать тебе. Жила одна женщина, она была грешница. И однажды, когда Сын Человеческий возлежал за столом в доме фарисея, вошла и она в его дом. Фарисеи насмехались над ней и осуждали ее за то, что она была грешница. Но она села у Его ног, мазала их миром, отирала их волосами головы своей, целовала их и плакала. – Симон, Я хочу сказать тебе нечто: ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Это почти рассказ, назидательный рассказ, притча, – но в то же мгновение все это происходит на самом деле.
И при этом «ее грехи, столь многие, прощены ей» – и что могло бы выразить это сильнее, явственнее, чем то, что все забыто, что она, великая грешница, превратилась в образ. И когда затем она слышит: «Прощаются тебе грехи», – о, сколь легко она могла бы снова вспомнить о себе, если бы прежде не была укреплена в этом бесконечном забвении: «Ее грехи, столь многие, прощены ей». «Любовь ее велика», и потому она совершенно забыла саму себя, она совершенно забыла саму себя, и потому «ее грехи, столь многие, прощены ей» – забыла себя, и грехи словно утонули вместе с ней в забвении, она превращена в образ, она стала напоминанием – но не так, чтобы это напоминало ей о самой себе, нет, ведь, забыв саму себя, она забыла и это, она – не постепенно, а сразу – забыла и как ее называют, забыла, – не больше и не меньше, – что имя ей – грешница.
И если теперь кто-нибудь скажет: все же в любви этой женщины было некое себялюбие; ведь фарисеи, осудив также то, что она приблизилась ко Христу, заключили из этого нечто неблагоприятное о Нем, заключили, будто Он не был пророком – тем самым она подвергла Его этому, она со своею любовью, то есть с любовью к себе. Если кто-нибудь скажет: все же в любви этой женщины было некое себялюбие, ведь она нуждалась в Спасителе – и в этой своей нужде любила, в сущности, саму себя, – если кто-нибудь так скажет, я отвечу: